– Иван Балакирев! – продолжал чтец. – Понеже ты, отбывая от службы, принял на себя шутовство и через то прибился ко двору ее императорского величества и в ту бытность служил Вилиму Монсу, чего тебе не надлежало, и за ту твою вину приговорено высечь тебя батогами и сослать в каторгу в Рогервик на три года.
Дано шестьдесят палок.
Срубил палач Монсову голову, и Петр надеялся, что утолит наконец щемившее душу и глубоко оскорбившее чувство негодования, в которое поверг его Монс своим соперничеством с ним. Думал, что как только скатится Монсова голова в небытие, не будет больше мучить злая обида, а она мучает, в дрожь кидает неудержимая ревновательная амурова лихоманка.
На другой день после казни сказал Екатерине, чтобы поехала вместе с ним.
– Куда?
– Прокатиться.
Приказал денщику Василию Поспелову неспешно проехать по Троицкой площади мимо помоста и шеста с торчавшей на нем головой Монса.
Как он, Петр, следил за Екатериной! Отвернется, зажмурит глаза и вздрогнет? Румянец отхлынет от щек?.. Не отвернулась, не зажмурилась и не вздрогнула. И румянец от щек не отхлынул.
Румянец-то, может, потому не сходил, что фальшивым был, зело насурмленным.
Нет, не проявила она никакого смущения и как бы между прочим заметила:
– Как грустно, что у придворных может быть столько испорченности.
И этот ее показной, нарочитый покой опять замутил его душу.
Неужто в самом деле хотела при пособничестве своего фаворита под видом снотворного – смертоносное питье приготовить?.. А может, донос об этом ошибочным был?.. Рецепт и какое-то «сильненькое» письмо не найдены, и Столетов говорил, что таких бумажек не видал и не прятал.
О если бы они оказались, то, без сомнения, на другом шесте торчала бы и ее голова, но нет доказательства ее преступления. А что она, Евина дочка, пристрастна к амурным влечениям, тому удивляться нельзя и нельзя ее в том со всей строгостью виноватить. Еще с той поры, когда у своего первого хозяина пастора Глюка была, от одного к другому переходила: и шведский солдат-трубач был, и наш солдат караульный, и Шереметев, и Меншиков… Ко многим была привычна. Каким по счету он, Петр, у нее?..
Сам виноват: почти два года за границей, в отлучке был, а о ту пору к ней в услужение Монса приставил. Что глаза закрывать – молодой и красивый был камер-юнкер. И она еще молодая, в холе да всыте жила, вот кровь и взыграла. Кто богу не грешен, кто бабке не внук?.. А к тому же – и в письмах и в изустных словах – сам все старичком себя да болящим аттестовал, а старику покой нужен. Она и старалась не тревожить его. А ежели совсем по-честному говорить, то и он сам, сродни прародительнице Еве, тоже к запретным плодам аки лакомка тянулся, взять хотя бы фрейлинку Марью Гаментову, да и не ее одну. Конечно, ему, как мужику и царю, все дозволено, и слов нет, лучше было бы, ежели супруга по респекту своему оставалась ничем не запятнанной, но знал ведь, какой ее себе брал!
Двадцать лет тому миновало, и во все эти годы было у него большое личное счастье. Каких славных дочек с ней вырастили, что Аннушку взять, что Лисаветку, да еще и младшенькая Наталья растет. Одиннадцать детей ему родила, и среди них пятеро мальцов было – три Петра и два Павла, и каждый из них – царевич, мог бы наследником стать. Но, должно, последние дети Монсовы были… Может, и Наталья – его?..
Прелюбодея смертью он наказал, но чинить розыск и приговаривать тоже к плахе или к монастырскому заточению ту, которой обязан был многолетним счастьем… Да и каким же злодеем, извергом показал бы себя в глазах просвещенной Европы: одну жену – в монастырь, сына – казнил, и другая жена неугодной стала…
К нему подошла погрустневшая Лисаветка, приласкалась, прислонилась к плечу и, всхлипнув, проговорила:
– Папанечка, прости маменьку… Она сидит там и плачет…
– О чем? – дернулся он шеей. – О чем плачет?..
– Говорит, обиделся ты на нее, и ей потому дюже горько. Прости ты ее, и она зараз улыбнется.
Петр поцеловал Лисаветку, и она сочла это знаком прощения, какое отец передавал через нее загрустившей маменьке, и побежала ее обрадовать.
Лисаветка – его дочка, в том сомнения нет; такая же круглолицая, рослая.
Тело преступника Монса еще несколько дней лежало на помосте, а когда помост собрались ломать, запорошенный снегом труп взволокли догнивать на особо установленное колесо.