Письмо Эразма Маартену ван Дорпу в защиту «Похвалы глупости» подтверждает то, что уже и так очевидно из заявления Стультиции: что «часть нашего знания заключается в принятии того, что есть нечто, чего мы не можем знать» и что «для меня достаточно усвоить сократовское убеждение, что мы совсем ничего не знаем»[1051]. «Москва – Петушки» тоже алкоголически пронизана сократовским пониманием своего незнания с первых же абзацев: «[Ч]то и где я пил? и в какой последовательности? Во благо ли себе я пил или во зло? Никто этого не знает, и никогда теперь не узнает. Не знаем же мы вот до сих пор: царь Борис убил царевича Димитрия или наоборот?»[1052]
В свои «трезвые» моменты, по контрасту, Веничка напоминает человека, который покинул пещеру и вернулся в мир иллюзий, увидев, хотя и не поняв, источник истины (аналогия, которая используется в «Похвале глупости»)[1053]. Он обрел, согласно Платону, «правильный взгляд» и «приблизился к бытию», хотя и не может утверждать, что это истинно[1054]. Веничка подобным же образом утверждает, что истина ему известна, но он «уже на такое расстояние к ней подошел, с которого ее удобнее всего рассмотреть»[1055].
Обращение к Платону дает нам немного, потому что и в «Похвале глупости», и в «Москве – Петушках» рассказчик не является в полной мере ни заключенным в пещере, ни вышедшим наружу; он (она) и то, и другое (и это порождает иронию). Павлианский контраст человеческой глупости и божественной мудрости, оживляющий оба текста, ставит под сомнение обособленную мудрость человека, покидающего пещеру, поскольку такое знание доступно только Богу. Человеческий взгляд, окрашенный человеческими чувствами, всегда нечист и пристрастен[1056].
Сократовская мудрость входит в «Похвалу глупости» и в «Москву – Петушки» через посредство христианской мысли о человеческом невежестве и божественной мудрости. Апофатическая теология псевдо-Дионисия и других, отрицающая точность любых аналогий и сравнений, при помощи которых ум пытается познать Бога, – самый известный пример такой традиции, оказавшей к тому же значительное влияние на русскую мысль[1057]. Эта
«Корень ученого невежества», по Николаю Кузанскому, состоит в признании невозможности познать Бога как Он есть, поскольку Бог находится за пределами разума. Николай соглашается с «великим Дионисием», что «понимание Бога приближает нас к ничему скорее, чем к чему-то». Но эта теология не вполне апофатическая. Она задается вопросом, что же должно противостоять человеческому невежеству и несовершенству, тем самым нечто утверждая о Боге и используя для этого аналогии: Бог – это бесконечность, «единство», содержащее все числа и все множество, «круг» или «Простота», которая «охватывает» разделенное творение и из которой «разворачивается» разделение и множество. В Боге все различия исчезают. Бог представляется как Максимум, но этот Максимум – не противоположность Минимуму, поскольку Бог не может быть противоположностью ничему. Верующий должен научиться «священному неведению», стремясь к «той простоте, где противоположности сходятся» (
Нет необходимости вникать в тонкости трактатов Николая Кузанского или критиковать его уязвимую логику, чтобы предположить, что Веничка склонен к подобному же ходу мысли. Возможно, он находит в этом христианский ответ на гегелевскую диалектику (в которой единство противоположностей тоже занимает центральное место), которая в вульгаризованной форме вбивалась в каждого советского школьника. Возможным посредником для идей Николая Кузанского была русская философия начала XX века, популярная в самиздате. Николай Бердяев, в частности, был весьма впечатлен теорией