— Ну, хватит хохотать, Ерофейчик, уже, пора и серьезным делом заниматься...
— А у тебя что, Вадимчик? — он меня спрашивает.
— А у меня идея есть.
— Какая идея?
— Надо выпить!»[487]
Нужно, тем не менее, отметить, что в разговоре с друзьями Ерофеев назвал «Москву — Петушки» «гениальной вещью» вполне ответственно и осознанно. Просто гениальность в представлении Ерофеева вырастала не из звериной насупленной серьезности, а из дуракаваляния и домашней шутливости. Именно с учетом этого обстоятельства нужно воспринимать следующее свидетельство Елизаветы Горжевской: «Он никогда не изображал из себя гения, у Венички этого никогда не было». В ерофеевской поэме были сознательно подхвачены традиции анекдота и легковесной застольной болтовни, хотя сводить «Москву — Петушки» только к этой традиции, разумеется, было бы глупостью.
И тут самое время обратить внимание на как бы мимоходом и неуверенно оброненное Ерофеевым в интервью число близких друзей, для которых писалась поэма, — двенадцать. Комментарием к этому числу может послужить следующий фрагмент из ерофеевской записной книжки 1973 года: «Христа (как следует) знали 12 человек, при 3 с половиной миллионах жителей земли, сейчас Его знают 12 тысяч при 3,5 миллиардах. То же самое»[488]
. «Такая своеобразная апостольская группа. Христос и апостолы. Такой вот кружок своеобразный», — описывает взаимоотношения Ерофеева и его владимирского окружения Вячеслав Улитин[489]. «Эта компания вокруг него — это как бы его ученики, его апостолы были», — определяет взаимоотношения Ерофеева с «владимирцами» и Евгений Попов. Отчетливо евангельские мотивы звучат и в описании Игорем Авдиевым последствий встречи с Ерофеевым: «Я оставил дом, я оставил институт, я просто пошел за ним и потом не расставался до самой буквально смерти его»[490]. Осторожное и ненавязчивое, почти игровое самоотождествление с Христом, которое легко выявляется в «Москве — Петушках», как представляется, многое объясняет в особенностях поведения Ерофеева конца 1960-х — начала 1970-х годов. «Я с каждым днем все больше нахожу аргументов и все больше верю в Христа. Это всесильнее остальных эволюций», — записал он в блокноте того же 1973 года[491]. «“Москва — Петушки” — глубоко религиозная книга, — утверждал Владимир Муравьев и вслед за этим спешил прибавить: — ...но там он едет, во-первых, к любовнице, а во-вторых, к жене с ребенком. И что, он раскаивается? Да ему это в голову не приходит»[492].Теперь вернемся к истории написания и распространения текста поэмы. «Помню, принес он как-то тетрадку. (Мы встречались у Кобяковых — это наш однокурсник), — вспоминал Муравьев. — И вот Веничка пришел и объявил мне, что он написал забавную штуку. “Вот, если хочешь, посмотри, пока пошел покурить”. Это была “Москва — Петушки”. Я ему сказал тогда: “Сейчас ты ее обратно не получишь”. — “Как не получу? А я обещал ее во Владимире, Орехово-Зуеве, Павлове-Посаде”. — “А я ничего не обещал, у меня совесть чиста перед всем Владимиром. Я на чужую собственность не покушаюсь. Когда это будет перепечатано, получишь обратно”. Я тогда посмотрел несколько мест и увидел, что это не исповедальная проза, не любительская, а уже работа. Тогда, конечно, о ксерокопии и речи не было. И я договорился с женой Левы Кобякова перепечатать — лучше всего к завтрему. Хотя тогда и речи не было о том, чтобы заплатить. И она напечатала. А Венька исчез. Когда приехал, злобно меня спросил: “Где тетрадка?” — на что я с торжествующим видом сказал: “Вот она”»[493]
.Жена Льва Кобякова Римма Выговская рассказывала про обстоятельства первой перепечатки «Москвы — Петушков» чуть-чуть по-другому, чем Муравьев: «Венька говорит: “Я сяду и буду сидеть рядом!”, я говорю: “Фиг-то! Если ты будешь сидеть рядом, я ничего не напечатаю”. Всю ночь печатала, и в восемь утра раздался звонок в дверь. Этот гад Ерофеев пришел, отобрал у меня рукопись и все мое напечатанное. Но перед этим мы со Львом Андреевичем шестой экземпляр притырили»[494]
. Еще один вариант воспоминаний Выговской помещен в книге мемуаров о Ерофееве: «Я тогда работала машинисткой в издательстве “Физматгиз”, вот Володя и приехал ко мне с просьбой перепечатать поэму. Причем вредный Венька соглашался оставить рукопись (а это была большая тетрадь, типа конторской, в коричневом переплете) только до утра. Уложив детей (двух и пяти лет) спать, я села за машинку. Гостей выставила вон, чтобы не мешали, а дети привыкли спать под стук моей машинки <...> ...я села “немного поработать” и печатала всю ночь. Венедикт словно под дверью стоял: явился через полчаса, как я перестала стучать на машинке. Володя попросил меня сделать 5 экземпляров, я, конечно же, сделала для себя шестой, на папиросной бумаге. Венька потом долго ругал меня за большое количество опечаток. Но ведь я напечатала поэму за 8, причем ночных, часов, после целого дня работы на этой же машинке. А норма тогда у машинисток была 32 страницы в день. Позже Володя сказал мне, что именно мой экземпляр рукописи был отправлен за границу»[495].