Во-вторых, такой сюжет, как «Веничка и мир», на «теневых» перегонах от Крутого до 105-го километра начинает резко закручиваться в роковое кольцо. Сюжет этот еще с первой главки развивался в диалектическом противоречии тем отчуждения и встречи[573]
. До опохмелки герой пребывал в ситуации полного отчуждения; после дозы в Карачарово он был готов любовно открыться миру, но чувствовал, что мир не принимает его; после дозы в Никольском — пустился в прорыв к встрече через откровение бездны; после Храпуново, во время вагонного пира, — вроде бы достиг полного согласия с «другими в их другости»[574] («Я если захочу понять, то все вмещу», 164), но на этом пике единения не удержался и снова соскользнул в отчуждение, в свой безотрадный мюнхгаузеновский травелог. Вымышленный рассказ Венички сплошь состоит из «невстреч»[575] с мировой культурой, с «осколками святых чудес»[576]. Так, он лучше постигает Везувий, Геркуланум и Помпею чревом и пищеводом в приступе карачаровской тошноты[577], чем при воображаемом посещении этих мест[578]. В бредовой Сорбонне он так же представляется сиротой из Сибири, как и в ресторане на Курском вокзале, и его так же подвергают насильственным действиям («Все трое» в ресторане «подхватили меня под руки и через весь зал — о, боль такого позора! — через весь зал провели меня и вытолкнули на воздух», 128; «А ректор Сорбонны, пока я думал про умное, тихо подкрался ко мне сзади, да как хряснет меня по шее...», 181). В Венеции, про которую врет Веничка, у него так же «немотствуют уста» (180), как и на страшной площади Курского вокзала («Что было потом <...> человеческий язык не повернется выразить», 128). Более того, отчуждение еще гиперболизируется в Веничкиных бреднях: если во враждебной герою Москве его уныло встречали просто закрытые аптеки и магазины, то в Париже — повсюду преследуют бардаки и клиники, «во всех четырех сторонах» от Эйфелевой башни — «одни бардаки» (181); если на подходе к Курскому вокзалу у него ноги за коленки задевают просто с похмелья, то в Париже — ходить мешает разлитый в воздухе триппер («...Кругом столько трипперу, что ноги передвигаешь с трудом», 181).И вот — на переходе от пьяного вранья к пьяному сну, как на новом витке, — Веничку опять выносит от отчуждения к общности. Кажется при этом, что «кривая смысла» устремляется вверх: если на перегонах от Есина до 85-го километра герой был причастен к общему разговору, то теперь, в своем круто-воиновском сне, — вливается в общее дело; если раньше он с собеседниками пытался объяснить мир, то теперь с соратниками — берется изменить его. Все выше и Веничкин статус в мире: сначала его положение ниже низкого («дохлая птичка», «грязненький лютик», 126), затем он открывается как изгнанный лидер (не просто бригадир, а в некотором смысле «принц», 138), в следующей фазе его уже сами окружающие принимают как председателя «симпосия», и, наконец, сон возносит былого изгоя до самой вершины — до полномочий «личности, стоящей над законом и пророками» (194). Все ближе к Веничке его окружение: в первых сценах он был окружен врагами; на ранних перегонах — равнодушными и непонимающими; дальше, по мере опьянения, — слушателями; в высшей же точке этого сюжета, в «петушинском» сновидении, — друзьями.