Между тем поэт грозил и молил. Он говорил от имени своих творений; он не может отдать их в руки этих двух - упоенного и истекающего кровью. Не хочет ли она стать доброй и скромной и перестать быть любовницей всего света? Не хочет ли она сидеть на пороге его белого дома, как идол, пристойная и внимательная? Не хочет ли она у его очага нашептывать грезы, которые сделали бы великим его гений?.. Она не хотела. Она была далеко и свободна, как бы крепко ни прижималась к нему. Среди его отчаяния и неистовства она доставила ему немного утешения и надежды тем, что уронила слезу. Скоро он понял, что в этой капле было милосердия не больше, чем в тех, которыми его обрызгало бы море или небо. Она была куртизанкой неба, моря, земли. Тихий дом мужчины не вместил бы ее. Он выпустил ее: она может идти. Он смиренно указал на храм, светившийся в сумраке, наверху, на холме над морем. Она пошла; белый свет двигался рядом с ней по траве и обливал ее. Он попросил еще раз, мягко, следуя за ней. Ее голова, ее тело, ее покрывало, которое оно колебало, сказали ему серебристо-дрожащее "нет". Края больших кипарисов, в чащу которых она вошла, посеребрились. Серебряным пламенем поднималась она в глубоком мраке. Жан Гиньоль следовал за ней издали, опустив голову, с лавровым венком в руке.
На душе у него было тяжело; он искренне мечтал, наслаждался, неистовствовал и боялся что, всему этому теперь конец. Он не сознавал, что говорит нечто условленное; он сочинял свои стихи во второй раз, с вызовом или с рыданиями бросая их ей. Наверху, у храма, его роль должна была кончиться очень гордо. Там он хотел отречься от события, которым стала для него герцогиня Асси; и он хотел дать почувствовать торжествующей Венере, что ничего больше не требует от нее. Он покидает ее, он не будет больше бесплодно стараться разгадать ее душу. Быть может, у нее ее вовсе нет; или, может быть, она состоит из случайного ряда неожиданных прихотей, из тысячи игр природы и жизни, из фавнов, пчел и сирен. Никто после него не будет страдать из-за этого, и среди облаков вожделений, которые возносятся к ней и окутывают ее жертвенным дымом, она будет стоять перед своим высящимся храмом, холодная и недоступная, одинокая навсегда!.. Эти стихи должны были звучать сильно, они должны были вернуть ему все его достоинство. Теперь он забыл их и, следуя в темноте за ней, он придумал новые: бледный, вырывающийся из дрожащих уст отказ от всякой гордости, от всякой воли к духовной жизни и величию, и экстатическое, саморазрушающее подчинение плоти и ее повелительнице, которую зовут Венерой.
Он взошел на край горы и поднял голову; но тотчас же отпрянул, закрыв глаза, от ее блеска. Белый свет, резкий, нечеловеческий, превращал ее фигуру в горящий мрамор. Снизу она должна была казаться символом возвышенного стремления. Нагая и торжественная, заложив одну руку за голову, где с усеянных серебряными звездами волос сбегало покрывало, изогнув бедро, с серебряным поясом под грудью, она застыла в белом очаровании, вознесенная к безмерным торжествам.
Но Жан Гиньоль стоял в пяти шагах от нее и прикрывал рукой глаза: она ослепляла. На таком близком расстоянии ее лицо казалось каменным и жестоким, ее зрачки - призрачно синими, ушедшими далеко вглубь.
Мало-помалу он различил в темноте направо и налево от нее еще две фигуры. Одной был принц лагорский; он стоял, скрестив руки, не мигая, серьезный и совершенно удовлетворенный, так как безграничное зрелище, которым была для него эта женщина, увеличилась еще одной красивой сценой.
Вдруг другой сделал страстное движение и зашептал:
- Герцогиня, вы свели всех с ума: чего могли бы мы добиться вместе! Если бы мы вернулись в наш дворец и давали такие представления! В наш дом потекли бы миллионы! Хотите? Я повторяю вам все свои предложения, хотя я должен был бы наказать вас за то, что вы отвергли их... Кроме того, я люблю вас, вы увидите это! Хотите? Впрочем, вы должны. Ведь вы знаете меня. При посредстве вашей красоты я стану богат безмерно. Позднее вы, как я обещал, получите приличную пенсию...
Жан Гиньоль прочистил горло; он готовился заговорить из своей тени:
- Герцогиня и богиня! Неужели вы не чувствуете великой жертвы, благоухающей у ваших ног? Тысяча стихов, еще нерожденных и уже погибших, шлют к вашей главе свои маленькие убиенные души. Вы стоите в белом огне, в котором сгорает мой гений. Я смотрю на это в экстазе. Я уже не человек духа, я не хочу от вас загадок и грез; я только одно из беспомощных тел, в судорогах наслаждения испускающих дух на вашем пути. Подумайте об этом! Где проходите вы, сладострастие, там поднимает свою голову смерть! Я сам не хочу быть ничем большим, чем одним из безыменных, которые носят ее черты - на вашем пути...
Но он еще не открыл рта, как в середину белого света бросился кто-то. Мимо удовлетворенного мудреца, мимо сластолюбивого продавца женщин, мимо отказывающегося от себя поэта, пробежал четвертый, юный и не знающий сомнений:
- Иолла!