Она вернулась почти тотчас же и принесла брикет мороженого, корзиночку малины, тарелку, на которой в развернувшейся вощеной бумаге лежали ломтики курятины, — на нее напал острый приступ голода. Она села рядом с Тимми, который все еще не приступал к еде — только глядел на мать печальным взором, — и вонзила зубы в пирожок. Это было так восхитительно, что у нее свело рот, блаженное, сладостное и в то же время мучительное ощущение; в ней вспыхнуло что-то вроде нежности к этому пирожку, какое-то ревнивое чувство, она уже тянула руку за другим и тут вдруг перехватила растерянный взгляд Тимми. «А что, папа не придет сегодня домой? Мы не будем сегодня обедать?» — спрашивал взгляд.
Но Тимми молчал. Потом его влажные губки раздвинулись, он взглянул на мать, та улыбнулась в ответ, ободряя его, утешая, пододвигая наманикюренными пальцами пирожок. И успокоенный, довольный, он улыбнулся ей блестящими от слюны губами. Они улыбались друг другу, как заговорщики, связанные некой тайной, поглотившей, захватившей их. Тимми поднес к губам пирожок и сказал:
— Он не сможет больше кидать в нашу машину камнями, теперь все заперто.
Аннет сказала, показывая липкими пальцами на еду:
— Ешь, деточка. Кушай. Кушай.
Путешествие в Роузвуд
Это случилось, когда мне было шестнадцать лет.
Я шла к шоссе по нашему проселку, и вдруг проехали двое мотоциклистов. Они были далеко, на шоссе; даже не взглянули, конечно, ни на меня — я шла по нашей грязной дороге, — ни на других ребят, которые уже топтались на перекрестке и дожидались школьного автобуса. Чего ради им на нас глядеть? Мы стоим тут каждый день и ждем автобуса от восьми до восьми двадцати, кучка деревенских ребят ничем не примечательного вида, только наши загоревшие лица так и бросаются в глаза сейчас, когда уже глухая осень. Все мы — нас тут человек семь или восемь — дожидаемся на этом перекрестке автобуса каждый будний день уже три года, с тех пор как закрыли нашу однокомнатную школу. Мы знаем друг друга как облупленных, и семьи каждого, и жизнь каждого, и дома, и фермы, и скучные ссоры, сплетни, скандалы и нескончаемые хворобы стариков. Я была тут самой старшей, потому что у нас в Орискани, когда мальчикам исполняется шестнадцать лет, они перестают ходить в школу; в этом году ушли из школы мои одноклассники и остались только их младшие братья, крикливые, ругливые, драчливые. Стоит нам переступить порог школы, как мы обе — Салли и я — со всех ног удираем от этой компании. Нам просто стыдно за них…
Ну да ладно, ну их, мальчишек; представьте себе клубы пара, при каждом слове вылетающие у нас изо рта, представьте Салли (бледное веснушчатое личико — Салли самая слабенькая из нас, у нее плохое сердце из-за ревматизма), сторонящуюся мальчишек, которые всегда дерутся, представьте себе их учебники прямо на земле и прислоненные к этим учебникам мешочки с завтраком… представьте и меня, но вы внутри меня, поэтому меня вы представить себе не можете. Представьте холодный ноябрьский рассвет и замирающий вдали рев мотоциклов, представьте себе телячий восторг мальчишек, глядящих вслед таинственным мотоциклистам в шлемах, которые несутся с ветерком к большому городу морозным ранним утром, — город расположен к северу, в шестидесяти милях от нас…
Вот появляется школьный автобус. Вы ведь знаете — он темно-желтый, мы еще издали замечаем его и смотрим, как он приближается по шоссе. Мы влезаем в автобус. Шофер — женщина в мужском комбинезоне — смотрит сонными глазами, будто только что проснулась. «Залезайте, залезайте», — говорит она, ее сердят двое замешкавшихся мальчишек. Мы обе — Салли и я — садимся рядом. В автобусе очень тепло, и мне вспоминается мое теплое местечко дома, за столом. Мы с ней мало разговариваем. Ей всего пятнадцать лет, а год разницы в нашем возрасте — это очень важно. Я чувствую себя более взрослой, более искушенной, более решительной и уверенной в себе… учебники Салли аккуратно обернуты бумагой, мои — истрепанные, грязные.