Гийом продолжал развлекаться, а Рейнер занялся едой, как только пажи начали подавать на стол.
Местные блюда чередовались с такими, которые были привычны «папистам». Сицилийская кухня служила как бы преддверием к будущим восточным откровениям. Сначала подали марципанные шарики, неаполитанские лепешки со специями, виноград, оливки, свиные языки в вине. Потом принесли горячие кушанья на огромных серебряных блюдах: жаворонков в лимонном соусе, перепелов с порезанными баклажанами, голубей в сахарных брызгах, кроликов в ананасах, ногу козла в собственном соку. В третьей перемене было вареное мясо и еще вареная рыба. Гусь с миндалем, телятина, украшенная цветами, миндаль в чесночном соусе, голуби с колбасой и луком, пироги с птицей, телячьи ноги. К тому времени, как принесли последнюю перемену, Рейнер мог лишь смотреть на пирожные с айвой, миндаль на виноградных листьях, жареные орешки в сахаре, с солью и перцем, а также самые разные сыры.
Насыщаясь, Рейнер не забывал поглядывать на Алуетт. Она ела почти так же мало, как птичка, в честь которой ее назвали, и движения ее были изящны, словно слепота вовсе ей не мешала. В отличие от нее и Перонелла, и другие дамы обильно поливали соусами руки и красивые платья.
Когда пирующие перешли к сладостям и сицилийским винам, Алуетт поднялась со своего места и в сопровождении пажа поднялась на галерею. Вскоре чистый голос лютни зазвучал в зале, и все зашептали:
— Тихо! Тихо! Сейчас Жаворонок будет петь!
Стало тихо.
Рейнер как зачарованный слушал веселые пасторали, гимны, прославляющие Деву Марию, и военные песни, воодушевляющие христиан на борьбу за Гроб Господень. Своим чистым сопрано она ласкала каждую ноту, превращая каждое слово в золотой ручеек. Слушать ее было истинное наслаждение. Если бы он закрыл глаза, то вполне мог бы подумать, что слышит ангела из Небесного хора.
Пока она пела, все сидели затаив дыхание, а потом наперебой просили ее исполнить что-нибудь особенно полюбившееся. Но Рейнер заметил, что она ни разу не спела ни одной любовной канцоны.
Вероятно, вино ударило ему в голову, хотя он не чувствовал опьянения, потому что вдруг вскочил с места и крикнул:
— Спойте нам любовную песню, леди Алуетт! Спойте канцону, пожалуйста, для влюбленного англичанина, тоскующего вдали от дома!
Он не мог разглядеть выражение ее лица за решеткой, но прошло много времени, прежде чем она запела вновь. В зале все перешептывались и смотрели на Рейнера, но он ничего не замечал, даже того, как побледнел Филипп и с силой сжал ножку бокала, словно это была шея англичанина.
Алуетт настроила лютню и запела под простенькую мелодию:
Ах, долго горевала я,
Отдав себя во власть любви,
И лишь теперь узнала я,
Что то была лишь власть любви…
Умолкла Алуетт, стихла лютня. Она узнала его голос и ответила ему. Она сказала ему, что любила его, когда страстно целовала на берегу Роны, а теперь она отвергает его любовь как недостойную ее.
На нижней ступеньке лестницы, что вела на галерею, стоял менестрель Ричарда, Блондель де Несль, с кифарой, ожидая своей очереди. Рейнер бросился к нему с отчаянной улыбкой на губах и зашептал в самое ухо:
— Это недолго, Блондель. Помните песню, которой вы учили меня? «Хуже смерти»? Подыграйте мне, а я обещаю, что потом не буду вам мешать.
Блондель был не из тех, кого можно было вот так просто просить подыграть, но он понял, что на его глазах разыгрывается какая-то драма, и его сердце трубадура забилось быстрее. Может, эту историю он тоже когда-нибудь переложит в балладу, а теперь, не говоря ни слова, он настроил кифару, и Рейнер запел сильным баритоном:
Безрадостна, печальна и грустна,
Ты хуже смерти, жизнь, коль нет любви, Ах, милая не слушает меня,
Ей безразличны слезы и мольбы…
Алуетт тяжело вздохнула, и Рейнер услышал, как она вздохнула, несмотря на затихающие звуки кифары. Ему даже показалось, что он видел кружение алой ткани. Но вот все стихло, и пирующие зашумели, заговорили, обсуждая разыгравшуюся на их глазах ссору влюбленных. Были и такие, что подумали, будто эту сцену сыграли ради их удовольствия, и благодарно захлопали Рейнеру и Алуетт.
Рейнер пытался разглядеть что-нибудь на опустевшей галерее.
— Благодарю вас, мой друг, за любезность, — сказал он Блонделю и поспешил вон из зала, даже не поклонившись королю.