В свободные часы все обычно собирались в трапезной, где горел огонь, но места поближе к нему занимали самые старые монахини, и Алуетт издалека слышала безумолчный стрекот, которым они вознаграждали себя за долгие часы молчания.
— Как на птичьем базаре, правда? — шепнула Инноценция, усаживаясь рядом с Алуетт. От исходившего от нее запаха чеснока а молодого немытого тела Алуетт стало дурно. Монахини мылись редко, считая это телесной радостью, а Инноценция и того реже, но чистюля Алуетт уже догадалась, что это не от святости, а от воспитания.
У родителей Инноценции, бедного виноградаря и его неряхи жены была дюжина детей, и они сочли своим долгом хотя бы одну из своих дочерей отдать Богу (и одного сына тоже). Брат Инноценции служил приходским священником в Таормине. У девушки не было никакого особенного призвания к монастырской жизни, но из-за своей непривлекательности ей вряд ли удалось бы найти себе подходящего мужа, а в монастыре по крайней мере ей обеспечена сытая жизнь. Иначе ей пришлось бы стать шлюхой в портовом борделе в Палермо. Все это Инноценция сама простодушно выложила Алуетт, ничего не требуя от нее взамен. Наоборот, она была благодарна ей за молчание, потому что радовалась возможности поговорить самой, а не выслушивать признания.
Однако стоило Алуетт настроить свою лютню, как Инноценция начинала жадно просить любовных песен.
— Ну, пожалуйста, только одну, миледи, — шептала она. — Я как раз вспоминала сынка нашего хозяина Джованни, как он любил меня в оливковой роще после праздника урожая.
— Инноценция! Ты же скоро станешь монахиней! — шептала в ответ раздосадованная и удивленная непривычной откровенностью Алуетт.
— Не раньше Сретенья.
Поразительно, как настроение сицилийской простушки совпадало с настроением самой Алуетт. У нее тоже не шла из головы песня, в которой словно говорилось о ее чувствах к Рейнеру де Уинслейду. И делая вид, что уступает просьбе товарки, она запела:
Когда с любимым я, любовь моя Горит в очах, пылает на ланитах, Не думая о стражниках-наймитах, Листок, погубленный грозою, — я, Не женщина, а малое дитя, Я отдалась ему душой и телом, Но все ж прощаю сердцем омертвелым Ему любовь, поруганную зря…
Алуетт пела очень тихо только для одной Инноценции, пока остальные болтали, кто по-французски — монахини из норманнско-сицилийских семейств побогаче, кто по-итальянски или по-гречески, не ведая, что их гостья-француженка нарушила свое слово и поет о любви и любовной муке. Вскоре Алуетт забыла о своей слушательнице.
— Леди Алуетт, вы плачете, — ласково сказала Инноценция и пальцем смахнула слезу со щеки Алуетт.
— Да? Вот как! Ужасно глупо! Кто-нибудь еще видел?
Алуетт сделала вид, что настраивает лютню, и низко опустила голову. Она сама удивилась, как могла так забыться, однако чем больше проходило времени, тем чаще Рейнер являлся к ней в мечтах и не только ночью.
— Нет, нет, не бойтесь. Они все слушают, как матушка рассказывает о своих славных норманнских предках и как она могла стать Герцогиней Апулийской. Словно она уже не рассказывала об этом две недели назад. Не пора ли и вам рассказать мне, почему вы тут, если вы влюблены и даже плачете от любви, когда о ней поете?
Алуетт хотела было возразить, но слова застыли у нее на губах. Она вдруг почувствовала, что должна кому-нибудь рассказать о Рейнере де Уинслейде и о своей любви к нему, которая не отпускала ее даже вдали от Рейнера и с каждым днем становилась все сильнее, несмотря на монастырские стены. Сначала смущаясь и останавливаясь чуть не на каждом слове, а потом все смелее и откровеннее она поведала благодарной слушательнице историю своей любви.
— Вы хотели меня видеть, Алуетт? — сухо спросила мать-настоятельница.
У Алуетт быстро-быстро забилось сердце. До сих пор аббатиса угодничала перед ней, явно радуясь, что сумела заполучить в свой монастырь родственницу короля Франции. Можно было подумать, что она прочитала ее мысли.
— Да, матушка. — Аббатиса не предложила ей сесть, и она осталась стоять, чувствуя, как неприятно заныло в животе. — Я хочу присоединиться к моему брату и королю. Пожалуйста, напишите ему письмо и попросите прислать за мной кого-нибудь.
В комнате воцарилась тишина. Алуетт чувствовала на себе сверлящий взгляд аббатисы. — Но, моя дорогая, мне кажется, вы были тут счастливы? Разве вы не собирались пробыть с нами, пока его величество не отбудет в Палестину?
— Да, матушка.
— Сейчас зима, и очевидно, что король Филипп никуда не поедет до весны. Почему же, дитя мое, вы решили покинуть монастырь? — Аббатиса говорила холодно и совсем уж не по-матерински.
Алуетт не могла назвать ей истинную причину.
— Мне захотелось вернуться ко двору, матушка. Я соскучилась по брату… По придворной жизни…
Святая Дева, неужели лгать аббатисе еще больший грех, чем лгать кому-нибудь еще?
— Алуетт, вы приехали к нам, когда вам было очень плохо. Вы нуждались в покое, и вы его получили у нас, — проговорила с обидой мать-настоятельница.
— Да, матушка, и я вам очень благодарна. Но теперь мне хочется вернуться обратно. Я больше не нуждаюсь в покое, как тогда.