Фортуни сошел с мостика, прокладывая путь через запруженный народом переулок, и наконец постучал в стеклянные двери ресторана. Персонал держался доброжелательно, рассыпался в извинениях, но ошибки не было. Просто свободных столиков сегодня вечером не ожидалось. Синьор Фортуни обедал здесь последний раз в прошлом году, и с тех пор времена изменились. Ныне ресторан приобрел широкую известность, и синьор Фортуни, конечно же, понимает, что из этого следует. Заказы от постоянных посетителей поступают заранее — случается, даже из Нью-Йорка.
Ситуация выглядела безнадежно, пока Фортуни не рискнул предположить, что можно освободить немного места рядом с баром, где теперь стоит тележка для десерта. Маленький столик как раз впишется, разве не так? Разумеется, просьба была необычной, но неужели же нельзя сделать это если не в деловых интересах, то хотя бы в память о былых временах?
Владелец поднял брови и поглядел на метрдотеля, который пожал плечами и — рикошетом — вернул проблему владельцу. Настала тишина, Фортуни полез было за бумажником, чтобы вытащить пачку крупных купюр, но владелец остановил его.
— Пожалуйста, — пробормотал он, отстраняя деньги, — синьор Фортуни, пожалуйста.
Затем, поманив официанта, отдал ему соответствующие распоряжения, и Фортуни собственными глазами проследил за тем, как столик на двоих водрузился точно на предложенном им месте. Когда дело было сделано, владелец улыбнулся и поклонился Фортуни и тот поклонился в ответ. Итак, столик для синьора и его гостя будет. Как сейчас, так и всегда…
На обратном пути, не обращая внимания на толпы, Фортуни с наслаждением вдыхал летний воздух и мысленно выбирал костюм, который наденет сегодня вечером.
В конце концов, мир еще не окончательно выдохся, мир не так устал, чтобы не расщедриться еще на одно, последнее чудо. Оставив позади Кампо Сан-Поло, Фортуни подумал, что и в шестьдесят три не только заслуживает даров любви, но и сам способен эти дары преподносить. Ему даже пришло в голову, что, пожалуй, впервые влюбился по-настоящему.
Дома, в гостиной, его глаза вспыхнули при виде виолончели и остановились на ней, но не с сожалением и не с чувством внутренней опустошенности, как бывало в последнее время. Нет, тем утром, заметив виолончель, он вновь почувствовал себя молодым. Он вновь выступал перед публикой; вновь стал тем Фортуни, который много лет назад, жарким римским летом, уставил задумчивый взгляд в глазок фотокамеры. Стоял на сцене, дыша разреженным воздухом, наслаждаясь установившейся в зале тишиной. Ибо стоять на сцене концертного зала со смычком в руке было все равно что стоять на вершине горы и озирать расстилающийся внизу пейзаж — ряды слушателей. Ему даже не нужно было открывать глаза — он и без того знал, что слушатели там. Он чувствовал их, насторожившихся, выжидающих. А затем звук вдруг выплывал из-под смычка, срывался со струн виолончели Фортуни — единственный звук на земле, не считая негромких вздохов напряжения, слышных только ему самому, да легкой подпевки, которая иногда проскальзывала и порой замечалась даже на пластинках.
В тот вечер, двадцать лет назад в Риме, после первого концерта триумфального сезона, когда каждый на свой лад расточал ему похвалы, он полностью владел аудиторией, как и всегда в ту пору. Сейчас он вспоминал это чувство поразительно живо. Вспомнил, как был уверен в своей власти с того самого мгновения, когда исполнил на публике первую из тех басовых нот, что вскоре его прославили, и как притих весь зал, не просто слушая концерт, а присутствуя при особом событии. И заставила слушателей притихнуть в первую очередь энергия, физическая сила, всепобеждающая воля исполнителя, ибо, с точки зрения Фортуни, концерт прежде всего давал возможность навязать слушателям свое «я». Воля, энергия, сила и нечто сверх того, чем больше не располагал никто. Все это уверенно передавалось рукам, от кончиков пальцев — струнам, чтобы сотворить печальнейшую на свете музыку, которая повергала зал в неподвижность и молчание.
Таким был Фортуни в те годы — Фортуни, который принимал эту дань молчания, не знал, что такое нервы, собирал себя в кулак и заставлял зал умолкнуть. И лишь ощутив это молчание, убедившись в своей победе, он признавал концерт успешным. И капли пота падали с его лба, когда он тряс головой, и его голос часто подпевал виолончели, и женщины в первых рядах вздрагивали, словно задетые ударом смычка. Таким был Фортуни в те годы, и отчасти этим он покорял мир, равно как фокусами (которые теперь передавал Люси), ухищрениями, пассажами и движениями, исполнявшимися столь быстро и легко, что можно было подумать, они не требуют усилий. И по сути, так оно и было.