Венеция! Кто счастлив и любим,Чья жизнь лучом сочувствия согрета,Тот, подойдя к развалинам твоим,В них не найдет желанного привета.Ты на призыв не дашь ему ответа,Ему покой твой слишком недвижим,Твой долгий сон без жалоб и без шумаЕго смутит, как тягостная дума.Но кто устал, кто бурей жизни смят,Кому стремиться и спешить напрасно,Кого вопросы дня не шевелят,Чье сердце спит бессильно и безгласно,Кто в каждом дне грядущем видит ясноОдин бесцельный повторений ряд, —Того с тобой обрадует свиданье…И ты пришла! И ты — воспоминанье!..До А. Апухтина, почти одновременно с А. Григорьевым, подобная избирательность точки зрения, но без глубокого проникновения в мир города и с противоположным смысловым знаком, обнаруживается в романе И. Тургенева «Накануне»: «Отжившему, разбитому жизнью не для чего посещать Венецию: она будет ему горька, как память о несбывшихся мечтах первоначальных дней; но сладка будет она тому, в ком кипят еще силы, кто чувствует себя благополучным; пусть он принесет свое счастие под ее очарованные небеса, и как бы оно ни было лучезарно, она еще озолотит его неувядаемым сиянием»[160]
.Расставленные И. Тургеневым и А. Апухтиным акценты не остаются неизменными, и заданные полюса меняются местами уже в самом романе «Накануне» и поэме «Венеция»: Елена Стахова принимает Венецию, несмотря на угрожающую болезнь Инсарова, а у А. Апухтина скорбный ассонанс сменяется жаждой и предчувствием счастья, даруемого Венецией:
О, никогда на родине моейВ года любви и страстного волненьяНе мучили души моей сильнейТоска по жизни, жажда увлеченья!Хотелося забыться на мгновенье,Стряхнуть былое, высказать скорейКому-нибудь, что душу наполняло…Я был один, и все кругом молчало…А издали, луной озарена,Венеция, средь темных вод белея,Вся в серебро и мрамор убрана,Являлась мне, как сказочная фея.Спускалась ночь, теплом и счастьем вея;Едва катилась сонная волна,Дрожало сердце, тайной грусть сжато,И тенор пел вдали «О, sol beato»…Таким образом, фиксированный выбор позиции в применении к Венеции оказывается невозможным, ибо она несет в себе и жизнь и смерть, и печаль и счастье, то есть являет предельную полноту человеческой жизни и потому отзывается на любые чувства. Возможно, именно поэтому венецианский мир для многих оказывается столь дорогим и влекущим. Жажда жизненного предела удовлетворяется Венецией как неким единственным, исключительным пространством, где противоположности сходятся, не борясь. Живущая во многих душах тяга к подобному миру и делает его таким родным и знакомым. Поэтому восприятие внешней Венеции как вполне своей
служит, в сущности, формой выражения личного внутреннего мироощущения во время пребывания в этом необычном городе. В этом именно ключе должно, на наш взгляд, понимать суждение А. Блока о Венеции в письме к матери от 7 мая (н. ст.) 1909 г.: «Я здесь очень много воспринял, живу в Венеции уже совершенно как в своем городе, и почти все обычаи, галереи, церкви, море, каналы для меня — свои, как будто я здесь очень давно. Наши комнаты выходят на море, которое видно сквозь цветы на окнах. Если смотреть с Лидо, весь Север окаймлен большими снежными вершинами, часть которых мы проехали. Вода вся зеленая. Это все известно из книг, но очень ново, однако, — новизной не поражающей, но успокоительной и освежающей»[161]. Поэтому именно с Венецией, а не с каким-то другим городом, А. Блок связывает в своих венецианских стихотворениях мысль о втором рождении, и не только как о факте, но и как о процессе добытийного и бытийного существования, о точке перехода из добытия в бытие:Быть может, венецейской девыКанцоной нежный слух пленя,Отец грядущий сквозь напевыУже предчувствует меня?