Однажды – мастер как раз дома был при своей мастерской – вбегает какая-то грязная оборванная женщина, чуть не в лохмотьях, которую Болтаи никак не мог признать, несмотря на все усилия. Да в том и не было нужды, ибо плачевной внешности особа сама поспешила объяснить, кто она, и, пока не выговорилась, слова вставить не дала.
– Я – несчастная мать Фанни Майер! – с безутешными рыданьями сообщила пришелица и бросилась к ногам мастера, осыпая поцелуями и орошая щедрыми слезами сначала руки его, потом колени, а напоследок сапоги.
Не привыкший к сценам столь трагическим, Болтаи стоял столбом, не предлагая ей даже встать и не спрашивая, что случилось.
– Ах, сударь, любезный сударь, ах, честный, достойный, великодушный господин Болтаи, ножки-то, ножки дайте поцеловать! Чтоб вечно мне за вас бога молить. Ангел вы хранитель всех правых, заступник невинных, пошли вам господь доброго здоровья и всяких, всяких благ! Ну, бывает с кем такое, слыхано ли когда? Нет. Сердце ведь надорвется, ежели рассказать, но расскажу. Пускай узнают все, а раньше всех вы, господин Болтаи, что я за несчастная мать. Ох, вам и не представить, господин Болтаи, как ужасны страдания матери, у которой дочери дурные, а мои-то дурные, ой дурные, и поделом мне, сама виновата, зачем им потакала, бить их надо было, колотить, в работу запрягать, вот и уважали бы, позора на голову мою седую не навлекли. До такого дожить! О господи боже, и что же ты мне уготовил. Муженек-то мой бедный вовремя от срама этого ушел, не вынес, в Дунай бросился; было б и мне прыгнуть тогда за ним! Да видите, как оно, сударь: сердце материнское не камень; пусть и дурные дети, а все любит их мать, все то ждет: вот исправятся. Эх, глаза б мои на них не глядели, уши бы их не слышали! Четыре года целых стыдобу эту терпела, и как это еще волосы у меня все не повылезли. Но что слишком, то уж и правда слишком. Опиши я вам, сударь, все те ужасы, что в доме моем творились ежедневно, и у вас бы волосы дыбом. Вчера наконец не стало больше моего терпения, прорвало меня, и выложила я им все, что на душе накипело. «Что же это, до каких пор этак будет продолжаться? Вы, значит, и спрашивать уже не желаете, что можно, а чего нельзя? И вести себя пристойно не собираетесь? Мне вон на улицу нельзя из-за вас показаться, порядочным людям стыдно в глаза посмотреть!». И что же вы думаете, сударь? Злючки эти все сразу на меня: «Что ты учишь нас, какое тебе до всего дело? Не мы ли тебя, как барыню, содержим? И платье это я купила, что сейчас на тебе. И чепец этот ты от меня получила. Стула соломенного в доме нет, на который ты бы заработала, все на наши деньги куплено!». Я, сударь, прямо ужаснулась. «Так вот как вы с матерью-то родной обращаетесь, так вот мне награда какая за тяжкие мои труды? – Тут голос рассказчицы прервался, но, справясь с рыданьями, она продолжала: – Так вот чего я удостоилась за ночи бессонные, которые у постелей ваших провела, за куски, что у себя отымала, лишь бы вам хватило; за то, что чучелой, грязнулей, оборванкой ходила, лишь бы вас приодеть; что и служанок не нанимала, сама за прислугу была, только б вас в барышни вывести! Вот что за все мне услышать довелось, негодницы вы этакие!» И тут, сударь, нет чтобы одуматься, а этак вот подходит ко мне одна, старшая самая, и с улыбочкой заявляет: «Не нравится вам с нами, на наши деньги жить, – что ж! Город велик, можете себе и отдельную квартиру снять на капиталы на свои; забирайте, говорит, свою мебель да наряды и без нас живите, коли вы такая порядочная-рас-порядочная». – «Ну, говорю, погодите, мерзкие вы девчонки, не воображайте, будто надсмеялись надо мной». Снимаю платье, что они мне купили, отыскиваю то, которое при муже носила, когда потаскушкам этим еще сама на кухне готовила, надеваю – и вон на улицу. А сама и не знаю, что делать-то буду. «В Дунай брошусь», – первая мысль. Но только дошла, словно ангел какой нашепнул: «У тебя же еще одна дочка есть, которую люди добрые в строгости и повиновении воспитали, – к ней поди! Те люди и тебя не оставят, приютят где-нибудь в уголочке, там и будешь жить, доколе богу угодно, там и опочиешь, когда от страданий избавит тебя святая его воля». С тем, сударь, и пришла. Вся тут, как есть. Нет у меня ничего на белом свете, куска даже не было нынче во рту: прогоните меня, дочь родная видеть не захочет, так с голоду и помру на улице, потому как лучше погибнуть, чем хоть корку сухую принять от неблагодарных, бесчестных детей; милостыню же просить не умею. Одно мне осталось: за муженьком моим бедным ненаглядным последовать, которого дочери злые в Дунай, в могилу свели.
У Болтаи из услышанного почему-то крепче всего засело в голове, что добрая женщина ничего сегодня не ела, и он из христианского милосердия достал из буфета тарелку пышечек со шкварками, налил стакан вина и поставил на стол – подкрепиться на первый случай и хоть от голодной смерти спастись.