Немудрящими этими уловками добилась она того, что Фанни неотступно стала ходить с ней, звала к себе, разговаривала, играла ей на рояле: жалела. И даже верить начала понемногу, будто бедная женщина и впрямь ищет, чем ей угодить. Эгоизм, конечно, но жалости достойный. Дочь только взглянет – мать уже спрашивает: что подать; нужно что – сбегает, принесет. Служанка долго копается – сама найти поспешит. Нередко поцелует украдкой у дочки краешек платья, а то попросила молитвенник, и Фанни обнаружила потом, что страничка, где молитва за детей, загнута и увлажнена – вне всякого сомнения, слезами.
А иногда вздохнет глубоко-глубоко, чтобы Фанни слышала, и на вопрос, о чем она, ответит только: есть, мол, о чем.
Однажды Тереза поехала в Пожонь подвенечное платье посмотреть и, так как оно было не готово, осталась заночевать, прислав вместо себя Болтаи приглядеть за домом.
Ни разу Фанни не ночевала одна, всегда тетушка спала в смежной комнате, оставляя дверь открытой, и в бурные грозовые ночи, когда ливень хлестал в окна, ветер хлопал дверьми и собаки брехали во дворе под галереей, так приятно было думать, что кто-то, самый заботливый после господа бога, бодрствует рядом с тобой.
А та ночь тоже выдалась бурная: дождь лил как из ведра и ветер завывал в деревьях; собаки, точно гоняясь за кем-то, с лаем носились вокруг дома, а двери скрипели, будто отворяемые невидимой рукой. Фанни позвала мать спать к себе.
Человек понаблюдательнее тотчас приметил бы радостный огонек, сверкнувший в глазах Майерши при этом приглашении, при этом кстати подвернувшемся случае. В следующее мгновение сумела она уже сгладить, умерить первый порыв, и перед Фанни вновь была лишь любящая мать, довольная, что с дочкой может побыть.
Женщины не очень привыкли стесняться друг друга, свершая при отходе ко сну свой туалет. С детской беспечностью поснимала с себя Фанни при матери все, без чего ложатся спать, не смущаясь, что оставшаяся на ней батистовая сорочка выдает прекрасные скульптурные формы невинного тела. Кто их видит? Женщина – и вдобавок родная мать. Чего же таиться, скрываться перед ней? Она, собственно, и не думала ничего этого, присела просто, замечтавшись, на край кровати и, вынув гребень, распустила две длинные густые косы бархатной черноты со стальным отливом, чтобы на ночь их в три переплести, и пышные волосы струистой волной хлынули до самых колен, как волшебной фатой окутав ее фигуру.
Долго-долго, не отрываясь, наблюдала Майерша девушку. Даже улегшись было, опять приподнялась посмотреть, как она небрежно заплетает свои длинные, шелковистые волосы, – и в зеркало-то овальное перед собой не глянет полюбоваться, а бросит случайно взор, еще отодвинет, чтобы не видеть себя полураздетой, и оборку кружевную на груди стянет поплотнее.
Майерша глаз не могла от дочери отвесть. Радовалась, любовалась ею, наверно. При каждом движении все очевидней обрисовывалась прелесть девичьей фигуры. Да, на ее взгляд ценительницы, этакую красоту за шестьдесят тысяч запродать – поистине недорого.
– Ах! Красавица ты какая, Фанни, – с невольным льстивым оттенком прошептала она наконец.
Фанни вздрогнула. Оглянувшись в испуге, будто не поняв второпях, кто это, встретилась она со взглядом матери и с незаплетенными волосами юркнула в постель. Натянула на себя белое одеяльце, задула свечу и зажмурилась.
И лишь немного погодя осмелилась опять приоткрыть глаза, точно и в темноте боясь встретиться с этим испытующим взглядом, шепоток услышать: «Красавица ты какая, Фанни!» – вкрадчивый шепоток
С трепетом ждала она, что еще скажет
Да-да…
Ночью, в потемках, как погасят свечу, на старух самая страсть поговорить нападает, особенно если собеседница засыпает не сразу и готова терпеливо слушать, разве что удивленные, испуганные, одобрительные и прочие поощрительные междометия вставляет, которые лишь развязывают язык. Такие ночи куда как подходящи для россказней о десяти-, двадцати– и пятидесятилетней давности вещах от рождений и крестин до свадеб и смертей, пока храп с той или другой стороны не положит конец словоизлиянию.
У Майерши тоже много чего было порассказать дочке, да и оказия – лучше не сыщешь: обе в постели, никто и ничто не помешает, никуда ни под каким видом ей не улизнуть, и все события можно повернуть и так и этак, а покраснеешь, так впотьмах не заметить нипочем.
– Ах, доченька, голубка, красавица ты моя, – так начала Майерша свою речь, – да разве думала я когда, что этакое счастье мне выпадет, с тобою вместе ночевать. И сколько же раз, бывало, скажу себе: и не надо мне других дочерей, хоть бы забрал их господь, только б ты у меня оставалась, вот и не дошла б я до жизни такой. Ох и жизнь, вот уж жизнь! Четыре девицы безголовых, одна глупее другой: дуры ведь, иначе разве вели бы себя так. Каждая ведь в