Для физических человеческих глаз, для ограниченного человеческого сознанья, Толстой уехал из Ясной Поляны, побывал в Оптинской пустыни, на пути в Ростов-на-Дону захворал воспалением лёгких и слёг на станции Астапово.
Для очей духовных, отъездом из Ясной Поляны завершался внутренний рост души Толстого, после чего земная жизнь становилась ненужной, оконченной.
Если смерть Толстого не была
В смерти Толстого для нас открылся какой-то просвет из тьмы, к ослепительно яркому свету.
Чудо свершилось. Это с большей или меньшей силой чувствуют все[11].
Но было бы бессмертно счастье человечества, если бы оно могло событие это и
В Ясной Поляне[12]
Года четыре тому назад мой друг И. А. Б<еневск>ий[13], хорошо знавший Толстого и близкий к толстовским кругам, горячо убеждал меня съездить с ним в Ясную Поляну.
Я не поехал.
Из «любопытства» посещать Толстого для меня было невозможно. Поездка могла иметь только один смысл: встать перед ним лицом к лицу. Совесть к совести. А так как я исповедую другие религиозные и философские взгляды, то это значило, кроме того, – «исповедывать» свою веру и обличать веру Толстого…
Этого я и
Меня пугала не «мировая слава» Толстого. Как, мол, он признанный гений, а я никому неведомый студент. И не преклонение перед ним (я скорей «не признавал» и не любил Толстого), наконец, не самолюбивая «трусость» быть при других разбитым и пристыженным…
Нет. Причины были и глубже, и лучше. Подробно говорить не к чему: скажу только, что вопреки доводам разума и всевозможным благоразумным соображениям – ехать к нему противопоставлять веру его вере было
И вот теперь, через четыре года, мы ехали с тем же И. А. Б<еневск>им в Ясную Поляну на могилу Льва Николаевича. Всё изменилось:
Прежней «трусости» – нет. Вместо идейно-враждебного отношения – то неожиданное чувство любви, которое без всяких усилий, помимо воли пробудилось к нему в последнее время.
Впереди не каменная усадьба, а небольшой холм земли в зимнем лесу.
После этого, торжественно обвеянного каким-то чудом перехода Льва Николаевича от одной низшей формы бытия, от нашей земной жизни – к другой, высшей форме, нашему познанию недоступной, – ощущение
В вагоне было темно, тесно и душно…
Толкали. Курили. Кашляли. Сморкались…
Но это не раздражало, «не злило».
Да вообще теперь ничто никогда не будет ни раздражать, ни злить.
Раз «
А подо мной, на нижней лавке, говорили о Толстом. И какой смешной и наивный разговор это был. И каким смешным языком.
И почему-то так хорошо и радостно было, что он такой смешной и наивный.
Теперь вообще всё как-то радует.
Мужик говорит с умилением, что Лев Николаевич поставил себе «памятник и в Туле, и в Москве, и в Петербурге», и что «всем надо заботиться, чтобы оставлять по себе памятники».
– А уж как жил, как жил: ходил, извините, в синих порточках и в рубашке… Всё равно как мужик.
Говорят про то, что миллионы оставил, и всё христианам, и что зелёную палочку, которую закопал он на кургане, не «источил червь», а так и лежит зелёная…[14]
И снова:
– Жил так – так и в гроб положили: извините, синие порточки надели, рубашку красную… Как у простого мужика порточки, извините вы меня, и рубашка и больше ничего…
Приехали на станцию Щёкино рано утром. До Ясной Поляны вёрст восемь.
Взяли ямщика на розвальнях, с бубенчиками, он закутал нас овчинным тулупом, и поехали…
А уж непогода какая! Так и мятёт мятель. Прямо в лицо бьёт снежная пыль, с дороги смело почти весь снег, и сани прыгают по шершавой, замёрзшей земле…
И всё хорошо. И снег, и ветер, и вьюга, и бубенцы, и запах овчинного тулупа, и свежий воздух, и простор, и небо…