«Раз, — говорит, — ничё, тогда работай. Не отставай!»
Плохо мы с им о ту пору жили, потому и не хотела ему сказаться. Да с мужем о таких делах и не говорят. Свекровь на то есть.
А она меня на дух не выносила. Мы с Добривое молодыми еще слюбились и обвенчались, ей это был нож острый. Семья у меня была бедная, а ей мечталось сыну невесту с приданым взять. Мало ли о чем мечтается, никогда бы такое не сбылось, ни в жисть! Они и сами бедные. Но все одно. Она, знай, свое гнет.
Свекровь, говорят, в молодости красавица была и, пока могла, гуляла напропалую; без мужа осталась рано, чего не гулять. Опосля-то, понятное дело, остыла, но себя блюла и вправду хороша была: высокая, прямая, черная, седины самая малость. Деды ее, говорят, из Болгарии пришли. Ее так и прозывали: Болгарка.
Взъелась на меня Болгарка, что твоя оса. Что ни сделаю, все плохо. Куда ни ступлю, все ей под ноги лезу, мешаюсь. Не знаешь, где сесть, где встать, кругом виноватая.
Все не так страшно было б, кабы мой Добривое ее меньше слушал. А он так и глядит ей в рот. Слово поперек матери не скажи, убьет.
Так вот, значит, любили мы с Добривое друг дружку, пока любилось. А там взял он материну сторону и давай меня бить. И главное, чтоб она видела. А она будто и не видит. И за моей спиной хуже прежнего его на меня науськивает. Чтоб костям ее в земле покоя не было! Кабы не она, может статься, вся жисть моя по-другому пошла бы.
Из-за матери надумал Добривое прогнать меня со двора. И что ж, и ушла бы, неужто б не ушла?.. Света белого невзвидела, не жисть ведь, а каторга. Дак ведь любила его! Он, значит, бьет меня, а я его все одно люблю. И надёжу таю, что он опять ко мне возвернется. Он меня из дому гонит, я отойду шагов на десять и снова у его порога. Как собака. Плачу, молю простить меня. «Я, Добривое, исправлюсь, — плачу. — Все стану делать и чего скажешь и чего не скажешь, токо оставь при себе».
И выгнал бы, наверняка выгнал бы, кабы я не была тяжелая. Его ребенка под сердцем носила, он гадал — сына рожу. И не мог Добривое, Болгаркин сын, плюнуть на такое дело.
Жду я, значит, в поле, чтоб хоть свекровь, раз муж ничё не видит, спросила чего. Баба ведь, сама рожала, знает, как оно бывает. А она все видит, но знать ничё не хочет. Не оглянется даже.
Под конец вижу: так можно и младенца погубить. Бросила мотыгу в междурядье.
«Мама, — говорю свекрови, — чтой-то поясницу мне схватило, видать, начинается. Пойду-ка я домой. А ты приходи ужо».
«Ступай, — говорит она скрозь зубы. — Приду, как время будет».
Вот и иди, как можешь, не в поле же рожать!
И думаешь, велела запречь коров да сесть в телегу? Какое там! Пустила одну шагать в село. Он-то, не буду брать греха на душу, может, и не видал, как я пошла.
Подобрала я у телеги палку, оперлась на ее одной рукой, другой низ живота подхватила, а нутро так и рвет, так и рвет. Пошла я по протопке. Дрожу от страха, как бы по дороге памяти от боли не лишиться. Как бы в кукурузу не свалиться, ведь там и останешься. И сама, и младенец.
Потихоньку-полегоньку кое-как доползла до дому.
А в те времена не было в селе такого завода, чтоб где попало рожать. Не приведи господь в доме родить! В закут какой надо схорониться. Навроде суки, когда она щенится. Или кошки, что от старого кота прячется.
Ну да это пустое. Главное, думаю, доползла. А там уж все будет ладно.
У меня уж что надо припасено было. Взяла мешок, налила воды в кружку — и в анбар.
Бросила на мякину старую кацавейку, расправила ее палкой — нагнуться-то не могу. Поставила все рядом, чтоб под рукой было. И кружку с водой. Губы смачивать.
Кряхтя улеглась на подстилку. Развела, извини, ноги. Словом, сделала все, что положено. И, прости, стонать начала. Жду, когда схватит, тогда уж, думаю, натужусь как следовает.
Но что-то все тянется, тянется впустую. Пока плелась к дому, думала, вот-вот разорвет. Ан выходит, ждать надо. Нутро-то все выворачивает, а ребенок не вылазит.
Да и я неумеха. Не знаю, как себе подсобить.
Так до конца дня и промаялась. Уж и солнце, через прутья видать, потихоньку за гору заходит.
Лежу вся мокрая от пота, прямо брызжет из меня пот. Мочу себе водой губы. Пить хочу страсть, реку бы выпила. А не даю себе воли, боюсь. Не знаю, можно ли. Терплю, токо охаю.
Измучилась, сказать тебе не могу как. До чего не дотронусь, криком кричу от боли. Будто вся в ранах.
И тянется, тянется, конца-края не видать. А тут вдруг, чуть солнце зашло, не успела я и глазом моргнуть, раз, раз, все и кончилось. Видать, бог приходит бабам на подмогу. Как приперло, да сильнее, чем прежде, натужилась я что было мочи, и мой сын-богатырь тут как тут. Глянула, а он в крови да слизи барахтается у меня промеж ног.
Вот тут-то я и разревелась. Ни в поле, ни здесь слезинки не проронила, а теперича ревмя заревела.
Как увидела его, замаранного да пригоженького, — слезы глаза застили, ничегошеньки не разгляжу. А он роток открыл и болтает ручонками.
Справилась, думаю, и сама, без этой суки. Туды ее растуды, плевать я на ее хотела. На черта мне эта ведьма сдалась!
Никогда я ишо так не радовалась!