По одному и группами, они содрогались над ней и откатывались обессиленные, чтобы тотчас начать томиться и с заново растущим нетерпением ждать череда причащения этой женщиной. Она ощупывала их мягкие тела, твердые лица, сиреневые губы. Запоминала. Передвигаемая, перемещаемая, умоляющая прекратить и не останавливаться, вырывающаяся и отдающаяся, перекатываемая, как волны перекатывают прибрежный камушек, перебираемая чужими руками, как корни растений перебирали церковь, своим подчинением подчиняющая, ошеломленная никогда не пережитым и теперь переживаемым, приоткрывала губы, хмурилась, прислушиваясь к чужому и своему, прикрыв ставшие ненужными глаза. И когда они, выстроившиеся в ожидании быть допущенными и принести дар, иссякли, она была полна.
Их прикосновения заставляли Веру возникнуть. Она проявлялась, как площадь в итальянском городе Лукка, где долгие годы жители пристраивали к древней арене свои дома, используя камни арены. И однажды обнаружилось, что арены больше нет, зато есть площадь, повторяющая ее форму. С тех пор арена навсегда присутствует в городе Лукка, и выполнена она из самого долговечного из всех имеющихся материалов, из пустоты и преданий. Так и Вера, прежнюю себя совершенно утратив, возникла из тел коричневых людей заново.
И слезы стали падать из ее глаз. И все, кровожадно ею насыщающиеся, скукожились.
– Ты чего? Ты чего? – только и талдычили они, желая приласкать, но не умеющие этого своими руками, приспособленными к нуждам коммунальных служб.
Но Вера плакала не от печали – само потекло.
– Не обращайте внимания, – улыбалась она конвульсивно. – Просто очень жалко всех стало.
И она умылась из чайника, а потом каждого водой обтерла. А на самого решительного свой крестик надела, еще отцом вешанный.
Из недр дальних конур, из-за фанерных слоев донесся плач ребенка. Мать утешала его курлыканьем.
Вера свернулась у перегородки, сделанной из фрагментов мебели, и глаза ее встретились с заскорузлой от старого клея этикеткой.
Клеймо, номер изделия.
Цифры не совпадали.
Вера сомкнула веки, отгородившись ими от задней стенки шкафа, который когда-то свел ее родителей, от разлинованной на клетухи, полученной танкистом, расширенной матерью и отцом, захваченной и реализованной фруктовницей, а ныне выселенной под снос жилплощади.
Она заснула без сновидений, подтянув колени к подбородку, как зародыши в брюхе спят, как древние своих мертвецов в земляную постель укладывали.
Еще студенткой, катясь в электричке, Вера видела вблизи ничтожной станции, как вокруг груды мусора с радостным визгом бегает девочка. Она знала, что однажды беззаботная хохотунья проснется несчастной. Собственный уголок в облупленном доме покажется убогой норой, мать – никудышной старухой, двор – не таинственным миром, а свалкой.
Теперь каждый отпадающий от нее мужчина возвращал ее в сад беззаботности и вечности, недоступный разумным и опытным. Она сбрасывала желание побеждать, обгонять, работать над ошибками, быть сильной и ответственной, пользоваться уважением. С нее осыпались доспехи осторожности, скрытности и недоверчивости. И когда последние пылинки чести, надежды, стремлений и страха отлетели от нее, когда она совсем слилась с коричневыми мужчинами и перестала существовать, она возникла заново и уже навсегда.
Женщины ее невзлюбили и не допускали к ней чад. Мужчины посещали дважды в день после смены. Они рассказывали о семьях, дожидающихся в далеких селениях, о подводе воды на огород летом и отводе зимой, о топке печи навозом, о мясе, специях и прочей национальной кухне, которая там вкуснее, чем здесь.
Мужчины несли ей помидоры, картошку и яблоки. Старший приволок ананас и долго говорил, как воином-интернационалистом красиво сносил краем брони глиняно-каменные, как на родине, жилища, славно повоевал, а потом государство схлопнулось, теперь разнорабочим, недавно назначили бригадиром.
Вера высунулась за дверь. Перед ней разверзся родной подъезд-колодец с лестницей, вьющейся к заляпанному купольному стеклу неба. На этом пороге, поднявшись по желобу, протертому в каменных ступенях многолетней рекой ног, она когда-то топталась, забыв ключи, а родителей не было дома.
Она стала ходить по закуткам. Нащупывала памятью прежние очертания.
Здесь, под трехъярусными шконками, была ее комната. Вот и дверной наличник сохранился с отметками роста. Поднявшаяся со дна памяти привычка занесла руку к выключателю.
Щелчок, погасло, щелчок – вспыхнуло.
Галочка раскаленной спирали прилипла к зрению, узкие очи толстой поварихи обожгли.
Здесь спали и ругались родители, сидели на Пасху, мать не в духе, отец шутит.
Здесь жила бабушка, перебирала пальцами пустоту и вся была какая-то набок.
Здесь когда-то стояла ванна. Теперь помывочный резервуар был почему-то удален, стена делилась на грязный, в подтеках, подол и кафельную рубаху, сохранившую белизну.
Пригляделась.
Утенок с оборванным клювом. Вспомнила, как неловко перенесла мокрую переводилку с бумажной подложки на стену, и кончик под ноготком оборвался.
Вечером Веру навестил всего один посетитель.