Они еще минуту-другую постояли друг против друга в боевой стойке, обменялись номерами телефонов, и молодой Ленин, обмотав махровым дельфином породистую, на редкость чуткую к атмосферным изменениям шею, вихляющей походкой первопроходца и реформатора зашагал к автобусной стоянке.
Когда Вера Ильинична, усталая, возвратилась с моря домой и растянула на арендованном диване опухшие, в набрякших венах, ноги, позвонил внук, хотя она ждала не его звонка, а дочери, — что там с диагнозом? Уже пора было бы всё знать… А может, Илана получила ответ и скрывает от неё?
— Эрев тов, сафта. Медабер Пинхас. Павлик, баб, Павлик, — как всегда, начал внук на беглом иврите. — Ты, что, баб, молчишь? Отвечай: эрев мецуян… Или — шалом… Всю жизнь ты меня учила, теперь я тебя кое-чему научу.
— Шалом, — выдавила Вера Ильинична.
— Шалом увраха.
— Увраха, увраха. Что с тобой?
— Беседер гамур… Ат миткадемет.
— Не можешь сказать по-человечески?
— Ты, баб, делаешь успехи! Со мной полный порядок.
— И славу Богу. Хоть у одного полный порядок.
— Баб, я, наверно, завтра на денек приеду. Приготовь чего-нибудь такого-эдакого… как ты умеешь. Буду не один… с подружкой… Веред… по-русски — Роза.
— И кто эта самая Роза?
— Сюрприз.
Гостья оказалась миловидной солдаткой, черной и кучерявой, как пуделек доктора Валентины Павловны.
— Веред из Эфиопии… Она меня учит амхарскому, а я ее — русскому. Так? — обратился он к своей спутнице.
— Больсое спасибо, — невпопад продемонстрировала свои широкие познания Веред и оскалила белые, как рафинад, зубы.
Павлик и его ученица стрекотали на иврите, закусывая его пирогом с маком и запивая холодным клюквенным морсом (баночку ягод Валентина Ильинична успела прихватить с собой из Вильнюса и заморозить).
— Роза говорит, что ты, баб, можешь договориться с какой-нибудь кондитерской и зарабатывать на этих пирогах кучу шекелей.
Вера Ильинична смотрела на них и по-старомодному думала о справедливости и несправедливости (негритянка Веред — еврейка, а сын еврея — русский), о воспетой в песнях Дунаевского и Блантера доисторической верности (как же оставшаяся в Литве Лайма?), и еще думала о себе, замешкавшейся на этом белом (белом ли?) свете. Разве что-нибудь изменилось бы в мире, не родись она в заштатном Копейске? Разве что-нибудь изменится, умри она сегодня от инсульта на хайфской набережной Марина?
Внуку не было до неё никакого дела, он громко и заразительно смеялся, чокался с Веред морсом, дружески трепал ее за черный крендель ушка и что-то страстно и торопливо объяснял. Вера Ильинична ежилась от этого смеха, от этой их веселой и беспечной отчуждённости и даже не заметила, как, отвесив ей шутовской поклон, Павлик и его лиловая красотка вышли. Оставшись одна, Вижанская снова принялась думать об Илане, не скрывает ли та неутешительные результаты анализа; о Пашеньке, который решил, отказавшись от отсрочки, попроситься в какие-то элитные части и только после службы в армии сдать экзамены на медицинский в иерусалимский университет.
При одной мысли, что арабы могут Павлушу тяжело ранить или, Господи спаси и помилуй, убить; что она может со всеми своими хворями пережить и дочь, и внука, у Веры Ильиничны от ужаса заходилось сердце. Не для этого она сюда приехала, чтобы хоронить своих близких или катать их в инвалидной коляске по набережной. Вижанской нравились эта суровая, неподатливая земля, это неправдоподобно синее, как на лубке базарного мазилы, небо, и теплое, подогретое надеждами море, и эти люди, скорее похожие на узбеков или таджиков, чем на евреев, но она никак не могла взять в толк, какое отношение ко всему этому восточному люду имеет она — Вера Филатова, негаданно пожаловавшая в еврейское государство; за что ежемесячно получает от него незаработанное пособие; чем и кому может помочь рутинной варкой обедов, печением пирогов с маком, хождением поутру к зеленщику Йоси или к размалеванной Инессе за крамольными свиными сосисками и украинской ветчиной, навязчивыми страхами за дочь и внука, членством в русской партии Игоря Кочергинского? И кто может помочь ей самой, белой вороне, залетевшей с ненастного севера в здешние оливковые и миндальные рощи? Ее никто не обижает, не гонит прочь, не обзывает оккупанткой, не винит во всех смертных грехах, но куда девать от неприкаянности душу? Может, не страна, не город, не вера в другого Бога делает человека чужаком, а его душа — начало и вместилище чужбины, от которой если и можно избавиться, то лишь в тот миг, когда она отлетает в вечность.
Даже внук уже тяготится её вниманием, даже он уже чурается её любви, даже дочь уже раздражает ее тревога. Куда девать душу?
— Я тебя, мамуля, не разбудила? — спросила Илана и прикрыла за собой входную дверь.
— Нет.
— Сёма еще не приходил?
— Приходил твой сын-изменщик с новой кралей. Поздравляю: уехали от литовки — приехали к эфиопке.
— Ты, мамуля, всех сразу женишь… Сейчас так в мире принято.
— Как?
— Сейчас пару выбирают по конкурсной системе. С отсевом и выбыванием. Ты в лавке у Йоси персики как выбираешь? Поштучно? Помятый или с гнильцой отбрасываешь…