— Алло! Да… Слушаю. Упало, упало… Сто шестьдесят пять на сто. Да… Принимаю… Две таблетки. Фейга? Шомерит. Сторожит меня!.. Не беспокойся… Заночует… Что это ты всё про меня да про меня… С него бы и начала… Я не расслышала — сколько? Ничего себе… А нога? Не отрежут, говоришь? Не клянись, не клянись. А что, хирурги — не люди, не врут? Хорошо, хорошо. Значит, не заедете… Оттуда прямо на работу. Ладно. И ему от нас передай… Скажи, на будущей неделе нагрянем… С ревизией… А мне ни от кого никакого разрешения не нужно…
— Ну? — не вытерпела Фейга.
— Операция вроде бы прошла успешно… Восемь осколков выковыряли. Два из живота… остальные из ноги… Но голос у доченьки невесёлый…
— В больницах какое веселье?… Главное, что он жив.
— Жив-то жив, а если выпишут инвалидом… калекой? — гнула своё Вера Ильинична.
— У тебя сразу — инвалид, калека! Может, все обойдется. Не про твоего внука да будет сказано, я знаю не одну семью, где согласны были бы водить слепого, катать в каталке парализованного. Да что там согласны — в своем несчастьи были бы даже счастливы… Только бы на могилу не ходить… только бы видеть своего… рядышком дышать…
— И я, наверно, была бы не против. Но кто, милая, знает, что лучше… Иногда уж лучше могила. Господи, не покарай меня за мои слова! Заткни уши! Не слушай дуру! Ты же, как и мы, не любишь правду. Тебе, как и нам, тошно от неё и больно… Потому-то, Господи, все тебе дружно врут… и Ты, жалеючи нас, врешь напропалую, — тихо, почти шепотом, как в церкви, держась за край стола, чтобы не упасть, пробормотала Вера Ильинична и беспомощно глянула на застывшую у Карлушиной клетки Фейгу.
— Ты чего, Фейга, плачешь? Чего плачешь?.. Если не перестанешь реветь, я тебя выгоню.
— Я не плачу… Чего мне плакать? Кого оплакивать? Кроме квартиры и пенсии у меня ничего и никого нет… Никого… Ни мужа, которого могли бы убить на войне. Ни внука, которого могли бы ранить на границе… Кто собирал радости и печали, а я двадцать с лишним лет собирала для Израиля налоги… Все остальное — мимо, мимо, мимо… Даже Кондратий, как ты говоришь, и тот мимо, — на одном дыхании произнесла Фейга, вытирая краем ладони накопившиеся за долгие годы и до сих пор не растраченные слезы.
Она сменила в поилке воду, насыпала щеглу корм, затем юркнула на кухню и заварила чай.
Погоняв чаи с трескучими, чуть подсоленными галетами, они под неусыпным надзором досточтимых старцев на стенах улеглись спать — Фейга в кресло-кровать, а Вера Ильинична на диван. Сон не шел, и обе до утра царапали открытыми глазами темноту и, как галетами, под неумолкающий гул моря похрустывали воспоминаниями.
В полдень их разбудил Моше. Он долго стоял за дверью, пока женщины одевались, а, когда ему открыли, поздоровался, но остался стоять на пороге…
— Проходите, Моше, — пригласила Вера Ильинична…
— Я на хвилинку… — сказал он по-польски, непривычно задумчивый и неулыбчивый. — Всё, пани Двора, будет хорошо… Такой уж я, проше панства, чловек. Даже в Освенциме я в наигоршы часы мувил собе: «Моше, вшистко бендзе в пожондку…» И с вашим внучком бендзе в пожондку.
Вера Ильинична благодарно кивнула.
— А тераз… Тераз, шановна Двора, хцем пани цос поважнего поведаць. Може, лиепей по-жидовски. — И Моше перешёл на идиш: — Фун дем кумендинкн монат вет ир мир цолн ойф хундерт доллар вейникер…Бис айер ят вет нит кумен цу зих. Мир зайнен дох соф-кол-соф идн.
— Что?
— Со следующего месяца вы будете платить на сто долларов меньше, — быстро перевела Фейга Розенблюм, у которой слез было больше, чем долларов. — Пока парень не встанет на ноги. В конце концов, мы же все-таки евреи.
— Глейбт мир, геверет Двора, майн дире вет айх нох бренген глик! — щеголяя своим великодушием, пробасил хозяин.
— Поверьте, эта квартира еще принесет вам счастье, — в точности постаралась перелопатить его идиш на русский Фейга, позволив себе при переводе единственную вольность: — Алевай!
Моше оглядел своих бородатых предков и, как бы заручившись их одобрением, откланялся.
— Таких балабайтов я еще тут не встречала! — воскликнула Фейга.
— Моше — добрый человек, — сказала Вера Ильинична. — Но что было бы, узнай он, что я не еврейка?
Фейга развела руками.
— То-то… Спасибо ему, но я бы из своей пенсии сто долларов еще приплатила бы, только бы Павлика не ранило…
Под вечер Фейга сбегала в лавку к музыкальной Инессе за курицей, отварила ее, потушила овощи, приготовила салат и рубленую селедку, нажарила картошки, поставила под руководством Веры Ильиничны все блюда на стол, приказала ей снять халат, переодеться, надушиться и сесть за стол — уж если решила ехать в Тверию, то пускай изображает здоровую — и, отвергнув приглашение отужинать вместе, попрощалась до завтра.
— Ну зачем вам, мамуля, тащиться в такую даль и через полчаса мчаться обратно? — вгрызаясь в куриную ножку и уплетая салат, сказал после ухода Фейги Семён. — Павлуша, слава Богу, вышел из этой передряги более или менее благополучно. Двух его одногодков убило на месте… Парень больше беспокоится за ваше здоровье, чем за своё. Знаете, что он сказал?