Суть писем Веры наглядно явствует из писем Владимира. «Категорически — нет, светской жизни я НЕ веду», — взрывается Владимир в письме от 17 апреля, после того как столько раз писал о своей игре в теннис, о наведываниях в энтомологический отдел Британского музея, о приносимых лакеем в постель завтраках. Нельзя же в самом деле воскресным утром в Лондоне заниматься делами! Он и так безостановочно кого-то теребит; тревоги жены совершенно беспочвенны. Уже переговорил со всеми, с кем она советовала, встречался с ее старинными приятелями Родзянками, хотя на помощь от них надеялся гораздо меньше, чем Вера. Ее беспокойство об их будущем ему совершенно понятно. Он полностью согласен, что по возвращении и в ожидании преподавательской работы только и будет делать, что писать по-английски о русской литературе. Сделает все, что только можно, постарается изо всех сил. И вместе с этим в день четырнадцатилетней годовщины их свадьбы Набоков писал, что готов к возможному крушению надежд и хочет, чтобы и Вера тоже была к этому готова. Его раздражали ее мрачные намеки в отношении будущего, хотя всякий раз гнев — по крайней мере в адрес Веры, — возникая в начале письма, постепенно улетучивался уже к третьему абзацу. Вера и тревожилась, и завидовала его интересным общениям. Ей не верилось, что попытки мужа могут и в самом деле увенчаться успехом. Теперь, по сравнению с прежними временами, Вера уже не могла работать для поддержания семьи. А в письмах последних лет муж сетовал на то, что стал «преступно рассеян»; Вера содрогалась при мысли, что это свойство проявится именно сейчас, когда так много поставлено на карту. Она переживала беспомощность скрытых возможностей — чувство, по словам Дианы Триллинг, испытываемое женщиной с превосходным чувством ориентации, вынужденной «подчиняться мужчине-штурману, с решимостью уводящего на сотню миль в сторону от нужного пути».
Вере решительно не хотелось повторения событий лета 1937 года. Она начиняла мужнины вещи маленькими записочками; Владимир был счастлив, что облачился, хоть и без явной надобности, в смокинг, идя на званый вечер, так как в кармане смокинга обнаружилась Верина записка. А свои опасения, к вящему замешательству мужа, Вера высказывала прямым текстом. Разумеется, ей приходилось полагаться на заверения, что «наша любовь… всегда ЖИВА и ей абсолютно ничто не угрожает». Вот почему Набоков окружал имя всякой женщины, с которой встречался, гирляндами нелестных эпитетов. Актриса, приятельница его хозяина, оказывалась «старой и толстой — так, на всякий случай отмечаю, — хотя, если бы она была тонка и молода, дело бы не изменилось»
#. Набоков повторял, что, кроме Веры, не видит никого. Во время двух своих поездок в апреле и июне он довольно много времени проводил с Евой Лайтенс и ее семейством. Свои визиты к бывшей невесте он описывает весьма осторожно. Ева — женщина малопривлекательная, до своего супруга не дотягивает. Набоков неоднократно повторяет сентенцию Евы: случилось так, что она — еврейка и старше Владимира на пять лет — вышла замуж за нееврея, который моложе ее на шесть лет; между тем ее бывший жених женился на еврейке. Судьба таки расставила все на свои места. Если Веру не покоробило в письме мужа, что он занял у Евы денег, то непременно покоробило бы то, что Ева издала томик стихов Владимира в кожаной обложке, многие из которых посвящались ей. (Хуже того, сам автор кое-какие весьма ценил.) Вряд ли Вере понравилось бы также и то, что муж не прочь принять от Евы бывшие в употреблении платья.