Давно, едва ли не в детстве, Саша прочел эти слова в старинной книге про кавалера де Грие. В книге он мало что понял. Да и в самих словах этих он толком не разобрался. Ему нравился их строй, в котором не было ничего от правды, зато было изящество. Особенно ему нравилось «воскликнул этот почтенный сановник». Тут все было чеканно. Даже слово «этот», которое будто бы было не обязательно, было тем не менее обязательно здесь и прекрасно. И то, что сказано было не «в след», а «во след», ему нравилось тоже. С тех пор всякий раз, когда кто-нибудь говорил «любовь», он мысленно добавлял: «воскликнул этот почтенный сановник».
Он любил ее страшно — именно так. Если бы эту любовь у него отняли, он не смог бы жить. Дивясь счастью, которое на него свалилось, он страшился дня, когда Фаина разлюбит его, или он разлюбит ее, или им придется расстаться поневоле, и тогда все кончится. Кончиться это должно было. Счастье было слишком ослепительно, чтобы длиться долго. Так он думал.
Фаина была для него все. Прежде всего она была ему друг. Она разделяла его фантазии, лазила с ним на крышу ставить антенну, играла с ним в шахматы. Один раз они ходили на охоту, и она подстрелила бекаса. А варили еду и мыли посуду они по очереди, как мужчины. В их дружбе было много мужского: бескорыстность, прямота, верность и равноправие.
Однажды такой друг у него был, но он переехал с родителями в Казань. Но то был парень, а это женщина. Саша не забывал об этом ни на минуту. Даже если он вовсе об этом не думал, то и тогда помнил, потому что память эта была не мысль, а чувство. Оно возводило их дружбу в степень, когда уже нет покоя, а есть только восторг или страдание и при этом нечто еще сходное по тону с жаждой. Это была жажда друг друга, а попросту говоря — любовь. Вечная, бесконечная, петая-перепетая, вдоль-поперек известная, но всякий раз новая и удивительная.
Она была хороша, эта женщина, всякий сказал бы. Но и сейчас известно только ему одному, как была она хороша. Она была прекрасна. Он знал ее в минуты счастья, когда она была нежна и покорна. Покорна ему — как странно! В этой нежданной слабости была такая власть над ним, такое могущество, что сам по себе он как бы перестал существовать. Его страсть и его воля были лишь продолжением ее власти над ним.
В любви она была искренна до бесстыдства и при этом всякий раз иная. Он любил ее глаза, ее плечи, ноги и всю ее. Но часто ему казалось: это прекрасное тело составляет не ее, Фаину, а какую-то другую женщину. Случалось, такая чертовщина приходила ему на ум дважды и трижды за каких-нибудь несколько часов. Непостоянство этой женщины его пугало. Он знал: у нее было много почитателей и сама она была ой как не безгрешна! К сердцу его подступала страшная, недобрая ревность. Не умея объяснить такую многоликость, он приписывал это ее неверности. Всем сердцем, таким слепым и таким вместе с тем прозорливым от ревности, он чувствовал, почти знал наверное, что она, будучи с ним в этом самом сокровенном из таинств, мысленно делит счастье с другими — с теми, кто был до него. Так ли это было или не так, в любом случае все шло от ее богатства. Она была неистощима и переменчива, как стихия. Как река в половодье. Как небо перед закатом.
А то она была ему как бы матерью: гладила по голове и целовала в лоб. Она следила, чтобы он мыл руки перед едой, журила за оторванную пуговицу, учила приличиям, уважению к старшим и всяческому добру — точно так, как делают это все матери и в тех же выражениях: «Нехорошо ходить неряхой. Надо быть аккуратным». Он не сердился. Даже прописи были в ее устах хороши. Она склоняла голову набок и, сидя в такой позе, смотрела на него с улыбкой, в которой была нерешительность и вина. «Конечно, все это пресно и плоско. Наверное, об этом можно сказать как-то иначе. Но я не знаю как — ты меня прости». Он не выдерживал и принимался ее целовать. Потому что удержаться было нельзя. Потому что так хотела она сама — он это знал. Потому, наконец, что и в самом деле, черт подери, ходить с пришитыми пуговицами куда лучше, чем ходить без пуговиц. Это же факт!
Иногда ему казалось, что она понимает его не во всем. Это было и в самом деле так, но длилось не дольше, чем требуется, чтобы понять. Однажды он рассказывал ей про теорию относительности. Помнится, о ней он и сам узнал из брошюры, которую принесла ему она же, Фаина. Он был захвачен, был удивлен, восхищен и хотел, чтобы то же испытала она. Он употребил много изобретательности и много жара, чтобы популярную брошюру пересказать еще более популярно — для нее. Но она поняла из этого только одно: «Ты мое открытие». Цели он не достиг. Система отсчета, зависимость массы, времени и пространства от скорости движения — все это осталось для нее китайской грамотой. Он охладел. Листок, на котором он чертил, был скомкан. Но она молча его подняла и расправила на столе.
— Повтори еще раз. Я пойму.