Судьба человеческая вбрасывается в историю, история начинает вершиться судьбами отдельных людей. Она и строится по образцу взаимоотношений между людьми. Нити истории время от времени стягиваются в
У Солженицына несомненно есть то, что Бахтин несправедливо приписывал Достоевскому: эпопея "Красное колесо" — большое
Солженицын выходит здесь на особый уровень психологического анализа: он абсолютно вживается в каждого своего персонажа, начинает мыслить и чувствовать в полноте его внутреннего состояния. Даже у Толстого и Достоевского, этих признанных психологов (и у самого Солженицына, когда он писал о Сталине) всегда чувствуется некоторая дистанция между автором и его героем, даже когда совершается глубокое проникновение в переживание человека. Теперь у Солженицына эта дистанция исчезает. Ленин, Николай II, Императрица, убийца Богров, вымышленные персонажи — все обретают абсолютную независимость от повествователя, тем как будто утверждая неопровержимость собственной правоты в видении мира и в действиях своих. Каждый становится по-своему
Может быть Солженицын — наивный релятивист? Нет. Просто он предельно объективизирует критерии оценки всего совершающегося. И затем он поверяет истину той мудростью, какая стоит не только над персонажами эпопеи, но и над ним самим — на некоей недосягаемой высоте, позволяющей осмыслить всё достаточно трезво и непредвзято. Знаками этой высокой мудрости становятся для писателя чёткие сгустки человеческого опыта, выделенные даже графически в общем потоке текста повествования.
Конечно, всё выявляется в общей сложной эстетической системе произведения, в сплетении образных связей, сопряжении событий, в выверенном соотношении внешнего образа действий и внутреннего состояния каждого человека. Однако и полифония не стихийный, а сознательный эстетический принцип писателя.
Посмеем утверждать, что центральной идеей эпопеи, проникающей её всю от начала до конца, стала мысль, высказанная на первых же страницах, — мысль, определяющая судьбу одного из важнейших персонажей, имеющего к тому же и слишком ясную обозначенность — Саня (Исаакий) Лаженицын: "Россию… жалко…"
Россию жалко…
И тут же яростный отпор:
" — Кого? — Россию? — ужалилась Варя. — Кого Россию? Дурака императора? Лабазников-черносотенцев? Попов долгорясых?"
Вопрос на все времена. И ответа требует, как бы ни был тот вопрос противен кому-то. Какая Россия, чья Россия требует сострадания и любви? И требует ли? И достойна ли?
По России же прокатывается
В размышлениях об истории автор изначально настраивает восприятие истории, своё и читательское, как по особому камертону:
"О том, что не состоялось, сожалеют лишь неверующие души. Душа же верующая утверждается на том, что есть, на том растёт — и в этом её сила".
Хоть и не названо, но ясно становится, что речь идет о Промысле, который должно человеку принимать в полноте Божьей воли.
Солженицын пристален в описании религиозной жизни человека, ибо для писателя вера становится важнейшим критерием при определении характернейшего в участниках движения истории. То есть той чередой вех, какая помогает отыскать верный путь через полифонию пространства эпопеи.
Там где вера, где важнейшее — духовное, там не обойти осмысления смирения как основы этого духовного. Как закон выводит Солженицын: "Кто мало развит — тот заносчив, кто развился глубоко — становится смиренен". Вот и ещё одна веха на пути. Вот и ещё одна мера для приложения к человеку. Вот и критерий в споре.
Автор ведёт и мысль своих героев, и мысль читателя от вехи к вехе. И он как избрал критерием веру, так и не оставляет, соединяя с нею и церковность своих персонажей как весьма важное для них свойство.
Описания человека в церкви у Солженицына можно отнести к ряду особенно проникновенных в русской литературе. Шедевром может быть признана молитва Императора Николая Александровича в ночь после отречения.
Но не только богомолен человек, может и дрогнуть он, отвергнув веру в кажущейся очевидности мирового безбожия. Стойкости в вере мало порой.