Мать была рада, что мы вернулись (мы — это я и сын, конечно), и не сразу заметила перемену. Мы и раньше-то редко собирались все вместе за столом, каждый обедал, ужинал и уж тем более завтракал, когда и как получится. Общие посиделки и разговоры за чаем тоже были редкостью, разве что в чей-то день рождения. Так что переход к нашему нынешнему молчальному периоду не был драматичным для жизни дома — а дом всегда был для меня не просто стенами и мебелью, я любил его как живое существо. Мне важно было, чтобы дому было хорошо, и ему было хорошо, насколько это возможно, он умел, когда надо, не замечать нас, и я был ему за это благодарен.
Тем не менее в какой-то момент и мать поняла — наша жизнь перестала быть прежней.
— Или у вас случилось чего? — спросила она внезапно нас обоих, и меня, и жену, когда мы одновременно вышли на кухню вечером.
Жена налила себе чаю и молча ушла к себе. Я тоже молчал.
— Значит, случилось, — задумчиво сказала мать. Все-таки от нее трудно было что-то скрыть. — Что случилось-то?
— Ну, ты же знаешь, у меня неприятности, консерватории я лишился, теперь еще играть меня перестанут. Мало этого?
Теперь мать замолчала. Она знала, что это правда, но чуяла, что не вся, — именно чуяла, как собаки чувствуют перемену в настроении хозяина.
— Ничего, это все перемелется.
В ее словах звучало другое: не знаю, что там между вами произошло, но перемолоть это будет труднее.
Я-то считал, что не перемелется ни то, ни другое, что все для меня кончено. Из консерватории так и не позвонили, хотя через неделю начинался учебный год. Сам я звонить, конечно, не стал. И так все было ясно. Ученики мне звонили, это да, я знал, что и заходить будут, и станем мы с ними потихоньку заниматься дома, тем более так всегда и было, они любили бывать у меня, а я любил, когда они приходили, но это другое, другое… Я знал, что за отстранением от преподавания неизбежно последует отлучение от концертов, меня, как я сказал матери, перестанут играть. Композитор, который смел писать Концерт по книге запрещенного автора! Да какой же дирижер или исполнитель возьмет теперь его произведения!
Я не мог знать, как все развернется, — да и кто бы мог! Я, родившийся в разгар репрессий от смертельно напуганных отца и матери, выросший в безнадежной, глухой, закрытой от всего мира стране, — разве мог я знать, что эта страна за несколько лет исчезнет, как и не было ее? Это было так же безумно, как предполагать, что мой дом на набережной за два дня провалится сквозь землю или уйдет под воду.
Ну, а с женой и со мной — что могло измениться и тут? Я же сказал, неизбежность. На любовь я не способен, это ясно теперь окончательно. Как она это обо мне сказала? Чудовище? Да, видимо, так.
Все это странным образом меня даже успокаивало, я стал находить в новой этой жизни своеобразную гармонию. В аду ведь наверняка тоже есть своя гармония. Никаких надежд, никаких иллюзий, никакого просвета. Главное — никаких надежд. Я подумал, что это не так уж плохо.
Что до моего Кончерто гроссо, то он, казалось, совсем меня оставил. И лишь иногда мне казалось, что Верещагин то ли прячется в складках моих штор, то ли поджидает меня во дворе, на скамейке, а в последний момент исчезает, то ли хлопает дверью лифта на последнем этаже. Но все это, конечно же, были расстроенные нервы.
Хватит, сказал я себе, довольно с меня этой книги и этого Концерта. Ничего, кроме разрушения, он в мою жизнь не принес.
И тут еще позвонил брат. Я не сказал, что у меня есть брат, двоюродный, сын моей тетки. Сестра была намного моложе отца, ну а сын ее был, понятное дело, намного младше меня. Может, из-за этого особой дружбы у нас не получилось. К тому же он был математик, а это мир для меня чужой и малопонятный. Ему музыка была еще меньше понятна, чем мне математика, и он много раз говорил мне, что не представляет, как вообще можно жить на свете с такой профессией — композитор. Кажется, он считал это чем-то вроде врожденного уродства. Когда-то, еще мальчишкой, он приходил к нам в гости вместе с теткой, но давно перестал, и тетка заходила одна. Я ее любил, насколько вообще мог кого-то любить. Она была легкая, веселая, заводная, умудрялась рассмешить даже меня, а еще любила засесть у меня в кабинете и рассматривать альбомы с репродукциями — она работала в школе учительницей рисования и еще вела какой-то кружок. Тетка всегда приходила на мои концерты, если меня где-то играли. Брата же я видел теперь редко.
Но сейчас звонила не тетка, а именно брат.
— Профессор, дорогой, — он тоже называл меня так, и мне в этом всегда чудилась ирония, — я женюсь. Придешь на свадьбу?
Лучшего времени для этого сообщения он выбрать не мог. Я? На свадьбу? За длинный стол с салатами? «Горько» кричать? Безумие. Я все это ненавидел. Хотя, может, мне сейчас самое время крикнуть «горько», да погромче, это, по крайней мере, будет правдой.
Ничего этого я, конечно, ему не сказал.
— Поздравляю, брат, — я тоже всегда называл его не по имени, платя за Профессора той же монетой. — Поздравляю от души. Прийти только никак не смогу, у меня поездка.