Рассказывал. Он часто приходил в наш дом, мы были еще студентами. Он жил в консерваторской общаге, вечно был голодный. Моя мать жалела его, кормила нас борщом и пирожками, от которых все мои приятели на глазах пьянели, как от водки. Потом мы с ним уходили ко мне, играли друг другу первые свои сочинения, потом уже не первые, так и шло. И однажды он рассказал, что мать его, оказывается, была пьяницей, запойной, и их, всех троих, растил отец, да еще тетка помогала. Он и домой-то старался не ездить на каникулы, а когда все-таки ехал, возвращался угрюмый, чернее тучи, долго потом отходил. Мне рядом с ним всегда было немного неловко, я был благополучный и сытый. Своя комната, кабинет даже, мать с пирожками, вид из окна на набережную. Но он не завидовал, нет. И музыке моей тоже, хотя нас часто сравнивали, этого было не избежать, и я был гений (так говорили в консерватории), а он просто талант.
— Так вот, помнишь…
Ноктюрн № 4
— Помнишь, я иногда ездил домой, к себе в город, на каникулы? Не хотел, но отец уж очень просил, и сестры скучали. Приеду я — а мать к моему приезду приоденется (или отец ее приоденет), пирог испечет какой-нибудь, мы садимся за стол, сестренки счастливы, и я думаю: господи, вот она, моя семья, вот моя мать (я же любил ее очень), пусть так будет всегда! С ней ведь и поговорить можно было, и голос у нее был знаешь какой? Все заслушивались. Слух у меня в нее. Ну вот…
Он замолчал.
— А на следующий день просыпаюсь — нет ее. Полдня нет, а потом возвращается — лицо красное, виноватое, растрепанная, шумная. И водкой пахнет. Не уследили.
— Кто же тут уследит…
— Да мы знали, что не уследим, но все надеялись: может, одумается, может, увидит нас, своих детей. Я-то ладно, сестер очень жалко было.
Сестры давно жили с ним во Франции, он и это сделал. Я уважал его, моего друга. Матери и отца уже не было на свете.
— Кстати, ты знаешь, как мать умерла? — вдруг спросил он.
Я не знал, он мне этого не рассказывал, просто однажды сообщил, что едет на похороны. К нам не заехал, не успевал.
— Если тяжело, не рассказывай, — сказал я, увидев его лицо.
— Коньяк есть у тебя еще? Ах, стой, я же тебе и привез! Вот дурак, хотел сразу достать!
Он открыл чемодан и достал оттуда такую бутылку, что я сразу устыдился своей, из потайного шкафчика.
— Да ладно, твой тоже ничего, — сказал он великодушно.
Мы выпили.
— Помнишь, я позвонил, сказал тебе, что лечу на похороны? Так вот, тогда ее уже нашли.
— Как это нашли? Где? Она пропадала, что ли?
— Да ты слушай. Пропадала, да. Она же после смерти отца оставалась одна в нашем старом доме, деревянном. Мы с Аннушкой (это его жена, Анн-Мари, француженка) однажды к ней туда приехали, и Аннушка, естественно, пришла в ужас, плакала, умоляла что-нибудь для нее сделать.
— Ты и так, по-моему…
— Ну, ты все знаешь, сестер я забрал, они со мной, а матери, конечно, деньги посылал, но не напрямую, а через тетку — напрямую бесполезно было, она сразу все пропивала и сидела потом без денег. А тут Аннушка со своими слезами: нельзя же так с матерью, надо что-то делать. Как ей объяснишь? Хотя и у меня у самого, честно сказать, сердце было не на месте. Ладно, думаю, попробую, последний раз. А вдруг? И забрал ее во Францию, на три месяца.
Я этого не знал.
— Можешь себе представить, каково было все это пробить и оформить? Год я бился, наверное. Но вот приехала, в гости пока. Аннушка все продумала, до мелочей, комнату ей приготовила, программу какую-то разработала: куда ее свозить, что показать. Дети мои очень ждали: русская бабушка, настоящая! Ну, о сестрах я не говорю.
Он показал глазами: налей еще.
— Ну, первую неделю еще ничего, вроде интересно ей было. А потом — за свое. Мы уходили из дому, она сразу за бутылку. У меня бар хороший, дешевого вина нет, коньяк и все такое, Аннушка следит за этим — уж если пьешь, говорит, так пей понемногу и лучшее, — мы с ним улыбнулись друг другу. — Так она его за неделю опустошила. И начала скучать. Мы уж и так и сяк — нет, ничего не хочет. И с третьей недели завела свое: домой хочу, обратно, со всеми повидалась, больше мне тут делать нечего.
— Неужели уехала?
— Да вот представь себе! Кое-как месяц мы ее продержали, девчонки плакали, чуть не на коленях стояли; нет, домой хочу. Ну, а мы-то все видели — не домой она хочет, ей тут выпить не дают, жить не дают, как она привыкла. Ни дети, ни внуки, ничто не в радость. Эх!
Я молчал. Пытался представить себе, как его мать, которую я никогда не видел, томится в его прекрасном парижском доме (который я видел только на фотографиях), и думал: бедный мой, бедный дружище. Но мы еще не дошли до конца.