Впрочем, что там я? Вся страна была как отколовшаяся, а потом и расколовшаяся льдина. Об умершем вожде, который казался вечным, уже никто не вспоминал, как и о двух последующих, кратковременных. Глаза тех, кто, как и я, стоял на плывущих льдинах, не успевали следить за сменой декораций на берегу. Работа в редакции, которая обещала быть неизменной до конца дней, повисла на волоске: Останкино кипело, наполнялось какими-то ларьками и лотками, чего раньше представить было невозможно, а сами прежние редакции распадались, сливались, переформировывались… Я стала подумывать, что буду делать дальше. В останкинском кафетерии познакомилась с ребятами из новостей, там все-таки было поживее, стала забегать к ним.
Только у нас с Математиком ничего не менялось. До его кафедры перемены пока не докатились, это было впереди, и он продолжал писать свою докторскую, а дома обдумывать ее на диване. Мама Математика, которая понимала в математике еще меньше, чем я, благоговела.
– Он занимается настоящей наукой, деточка! – И она снова смотрела на меня значительно, как в случае с племянником-композитором.
Всякий раз, переступая порог дома, я хотела то ли заплакать, то ли закричать, чтобы хоть на минуту нарушить эту бессмысленную летаргию. И всякий раз мне становилось стыдно. Ведь он и правда прекрасный человек, а у меня просто нервы не в порядке.
Я входила, говорила «привет» и готовила ужин. А потом начался обвал.
Часть IV. Аппассионато
Это был, кажется, предпоследний год империи. Да, точно. Оставалось совсем немного, но даже мне не приходило в голову, что все произойдет так скоро. А ведь мог бы предвидеть, мог бы, тоже мне Профессор. Сколько всего перечитал, передумал, сколько написал – и ведь считал, что это навсегда. Не чуял, что ли, как воздух наполняется острым запахом талого снега с примесью городской грязи и бензина? А зря, это вернейший признак перемен. Но я помнил, как хоронили Сталина, как обнадежила и обманула оттепель при Хрущеве, я много чего помнил, потому и говорил себе: не надо обольщаться, ОНИ здесь навсегда.
Поэтому и перемены в собственной судьбе принимал с удивлением, не больше, без всяких надежд на большее. Нет, в моем доме все было по-прежнему: я, жена, сын, и расстановка сил не менялась. Тут точно никто перемен не хотел, в этом я был уверен. Сам я ненавидел, когда в моем доме что-то меняли, даже мелочи. Крепость не нуждается в перестановках мебели, говорил я себе.
Зато я вернулся в консерваторию. То есть меня туда вернули. Я совсем этого не ждал, но когда мне позвонили из ректората, воспринял звонок на удивление спокойно, как будто иначе и быть не могло.
Прежнего ректора уже не было, в новой ситуации партийность была скорее помехой, и он тихо исчез: как мне сказали, написал заявление по собственному желанию. Я вспомнил его кабинет с тяжелой сталинской мебелью, его вкрадчивость или несгибаемость – смотря с кем, смотря когда. Вряд ли его желание было таким уж собственным, подумал я. Но что мне было до этого?
Я с изумлением узнал, что новый ректор – мой ученик, из самого первого моего выпуска. «Хороший мальчик», – пожал я плечами в ответ на вопрос жены, каков он. Конечно, он был для меня мальчиком. Так вот он-то и позвал меня обратно. Меня соединила с ним секретарша – тоже новая, конечно:
– Профессор, дорогой мой, возвращайтесь. Очень нужны, правда! – голос звучал искренне.
Я и не думал возражать. Я скучал по консе и студентам. Конечно, все это время я писал, и много. Заказы не в счет, хотя мне и за них не стыдно, но я написал несколько симфоний, ораторию, хоры, еще всякую мелочь… Меня вдруг начали играть – потихоньку, помаленьку, но начали. Исполнители, которые выросли из моих учеников, тащили меня (то есть мою музыку) в свои концерты. Казалось бы, чего еще хотеть?
«Верещагин». Кончерто гроссо сидел во мне крепкой занозой, он был моим наваждением, моим нерожденным ребенком – ребенком, который перестал развиваться в утробе. О, как я хотел, чтобы он появился на свет, как я хотел его написать! Как будто после этого вся моя жизнь стала бы другой. И ведь я знал, что не станет, мало ли концертов я написал за свою жизнь, а всякий раз одно и то же: пока не допишешь, не отпустит, как будто кто стоит над тобой, как учитель во время контрольной. А ты не знаешь, что писать, чувствуешь всем своим телом тяжелое учительское присутствие и ждешь, когда же звонок, чтобы броситься к двери.