Чем более странный характер принимают нынешние российские реформы, чем явственнее гуляет по стране призрак национализма и сильной руки, тем чаще я вспоминаю слова узника андроповских лагерей, культуролога Вениамина Иофе (осужденного в 1965 году за участие в подпольном марксистском кружке по так называемому «технологическому делу»), слова о том, что вся нынешняя ситуация была уже проиграна, прорепетирована в России 20-25 лет назад. А полигоном для испытания тех идей, которые сегодня актуализирует российское общество, стал обыкновенный советский лагерь, куда с середины 60-х годов хлынуло несколько потоков диссидентов.
Именно они в незабвенные 60-е впервые в советской истории стали развивать, исследовать, отстаивать, грубо говоря, два комплекта идей. Идею рынка, парламентской демократии, общеевропейского образа жизни. И идею национального самостояния. Эти идеи носили, конечно, футурологический характер, о них (то есть о том невероятном будущем, которое наступит после советской власти) спорили, что называется, факультативно, ибо реальным оппонентом был репрессивный советский режим, заставлявший людей лгать, жить кого вполне естественной и удобной, кого неестественной и мучительной конформистской жизнью. И, вне своих дополнительных убеждений, диссиденты с разными прогностическими взглядами на будущее России вместе назывались правозащитниками, вместе шли в лагеря, где опять сталкивались друг с другом и опять продолжали споры, начатые на воле. Делоне, Марченко, Буковский, Синявский, Подрабинек, Осипов, Огородников, Орлов, Ковалев, Щаранский, Кузнецов… Список может быть продолжен, хотя он не так и велик. Именно этим нескольким десяткам правозащитников мы прежде всего и обязаны не «развалом СССР и потерей реальных достижений социализма» (за что их порой теперь упрекают, а некоторые из них даже сами каются), а падением «империи лжи» (используем трафаретное обозначение для той «России, которую мы потеряли») и вот почему.
Диссиденты 60-70-х, конечно, не представляли собой политическую партию, не разрабатывали подробных программ перехода от социализма к демократическому обществу; они не боролись за власть и не собирались брать эту власть впоследствии (поэтому-то бывших диссидентов так мало на сегодняшней политической арене); это были свидетели, свидетели преступления, которые не отказывались давать показания. Более того, настаивали на своих показаниях, даже если им приказывали молчать. И до них, и после свидетелей преступления было множество, вся страна видела, но именно они первыми дали показания, и режим, впервые гласно уличенный, потерял невинность. Все остальное было факультативом. Определение Сахарова «узники совести» имеет отношения скорее к мотивации, то есть объясняет, почему именно эти люди стали свидетелями. Как и близкое по смыслу определение Э. Полянского, в соответствии с которым диссидентское движение в СССР стало утверждением в обществе той «меры совести», которая предохраняет его от произвола со стороны властей. Или определение И. Мильштейна – опыт свободного существования в несвободной стране. Все эти дефиниции не более чем характеристики, оценивающие сам факт свидетельства и объясняющие его. Отчасти эти характеристики соответствуют действительности, в чем-то они неполны, но в любом случае сама функция свободных и честных свидетелей, свободных и честных именно в самом акте свидетельства (а не, скажем, в быту, где эти люди вполне могли проявлять все возможные человеческие слабости), является, на мой взгляд, основной.
Все вышесказанное не случайно. Диссиденты раздражали и до сих пор раздражают многих. Так, А. Коцюбинский в статье «Стоит ли канонизировать разрушителя?», задавшись вопросом, «почему недавнее крушение социалистической империи не привело ни к торжеству большинства диссидентских идей, ни к политическому успеху самих диссидентов», предлагает следующий ответ: «Психологический склад этих людей не позволил им проявить ту меру идеологической гибкости, которая необходима для успешной политической борьбы. Кроме того, отгороженные на протяжении долгих лет андроповской решеткой от остального общества диссиденты оказались неспособными в критический момент отыскать ни одной по-настоящему конструктивной и привлекательной программной разработки». И далее: «Движение правозащитников явилось кислотой, которая по мере возможности разъедала великую коммунистическую государственность, отнюдь не создавая при этом никаких по-настоящему прочных основ для нового, идущего ей на смену миропорядка». Поэтому-де нам и не стоит «в очередной раз канонизировать тех, кто фанатично разрушал, не имея способности ничего построить взамен».