— Это чувствительный момент, — проронил офицер в середине, — именно во Франции. Многое может произойти с народом, поражение, порабощение, даже изгнание. Все же, даже побежденный, изгнанный или порабощенный, он все еще остается тем, что он есть. Мертв он будет лишь тогда, когда утратит свою сущность. Даже потеря родины весит меньше потери души. Стать чужим на собственной земле, отчужденным от истории, языка и заветов предков, это хуже, чем никогда не видеть вновь эту землю. Народ можно лишить отечества и самоопределения всего за одну ночь, иногда даже можно отобрать у него язык, как доказывает Ирландия, но даже тогда он еще не должен, все же, изменить себе самому. Но если у него украдут душу, то он становится собственностью вора. Это происходит очень медленно и начинается с детей… Мы пришли как раз вовремя: еще сто, еще пятьдесят лет французского господства, и не было бы больше никакого немецкоязычного Эльзаса, никакой немецкой Лотарингии, и еще один народ в мире утратил бы собственное своеобразие.
При этом французы только отдают другим то, что случилось с ними самими. Их усердие — это усердие отступников. Страна наших предков никогда не была покорена, а их страна 450 лет оставалась под властью римлян. Ее настоящая, ее кельтская душа была утрачена при этом, ее более поздняя, франкская, отвергнута после 1789 года. Они говорят на языке из вторых рук — на языке из первых рук разговаривали сами римляне. Что еще им остается, если не выдавать нужду за добродетель, не стать еще более «латинскими», чем сами латиняне, и покорять других, как покоряли их, обращать в другую веру, как обратили их самих?
То, что кажется им, когда они поступают таким образом — в Эльзасе ли, в Бретани или в любом другом месте, столь же достойной признания заслугой, как другим представлялось крещение язычников, никогда не пришло бы в голову англичанам. Даже просто агитировать за себя, едва ли соответствует их манере. Чужаки важны им только тогда, если те могут принести им пользу, врагов они уничтожают, зависимых от них они эксплуатируют. Но во всем остальном они позволяют всем этим трем категориям оставаться такими, какими они есть. Пусть, в крайнем случае, миссионеры делают из них христиан! Но англичан? Чтобы стать англичанином требуются века.
А мы? Пруссаком или австрийцем можно было стать — там речь шла еще о государствах, но немцем? Мы должны вести других не к нашим, мы должны вести их к их собственным источникам и тем самым только продолжаем то, что наши классики уже давно подготовили. Кто, если не Гердер, восточный пруссак, был человеком, разбудившим славян? Мы, народ когда-то самых свободных университетов, самой большой республики ученых на Земле, мы, о которых говорят, что мы делаем любое дело только ради его самого, мы, которые уже так часто пренебрегали своим только для того, чтобы отдать должное чужому существу, мы, как раз мы могли бы лучше всех других исполнить то, что сейчас нужно, и совершить это так, чтобы эти народы воспринимали себя частями большого оркестра, каждый со своим неповторимым голосом, которого не может быть у другого, но которому, тем не менее, так же нужны голоса других вокруг, как и им всем вместе нужен их дирижер. Управлять таким оркестром означает поставить это все перед всем своим, и кто должен это сделать кроме нас?
Придать навязанной нам борьбе более глубокий смысл чем простая самооборона, вот что нужно было сделать еще в 1914 году. Тогда — в бесподобном прорыве — мы понимали, что кроется в нас. Сегодня, став более знающими, мы можем исполнить завещание 1914 года. Одного расширения, одного выживания тут мало. Франки тоже не успокоились, пока не нашли оправдания своей власти в римской короне. Эта корона еще сегодня наше наследие. И оно требует большего, чем просто силы, требует превосходства не только в оружии, технике, административном управлении, в правовой системе. Оно требует силу убеждения также на чисто человеческом уровне и как ее самое непосредственное выражение: стиль.
Мы скачем здесь и ради него тоже. Стиль требует иметь вид в сравнении с аморфным, быть в форме по отношению к бесформенному, сделать постижимым иначе непостижимое, это значит: уметь сказать много с самыми немногими словами и с самыми скупыми жестами; в живописи с самыми малочисленными штрихами, в архитектуре ничем иным как с правильными размерами. Китайцы называли бы стиль искусством оставления, подавления всего несущественного, игрой с пустотой, светом и тишиной. Но для народа в его целостности стиль означает быть отражением большого ландшафта, отчеканенного до четкого контура как бедуин со стороны пустыни и индеец со стороны прерии.