Двери распахнулись, и по тому, как неуверенно шагнул он в её комнату, поняла, что надежды нет. «Только что от государя». Голос у Ивана хриплый, горький, незнакомый доселе голос. Он не мог говорить: схватился за косяк двери, заплакал. Ещё никогда она не видела его таким беспомощным. И родилось ожесточение и ненависть ко всем, кто заставил его так страдать. И это ожесточение сделало её сильнее его. Обняла за плечи, отвела, усадила на маленький диванчик. Долго сидели в темноте, покинутые, одинокие. Но оттого, что вместе — уже сильнее. Он рассказывал про смерть Петра, путался, сбивался и, потому что было с кем поделиться, успокаивался, в нём даже просыпалась надежда. А в ней, чем больше он рассказывал, тем больше что-то кричало, рвалось: «Ах, пропали! Пропали! Пропали!» Ведь ей было всего семнадцать лет. Но при нём нельзя было плакать, и она не плакала, а только твердила злобно: «И что у нас за порядки, хуже, чем у турков: когда б прислали петлю, должны бы удавиться!» Он в ответ стал говорить о Голицыне, о великих замыслах, о «кондициях». Она верила и не верила, а тот тайный голос твердил по-прежнему: «Ах, пропали! Пропали!» За окном чёрная ночь обступила дом. Тоскливо бил в колотушку сторож. И только сверчок по-прежнему тепло, по-домашнему трещал за печкой. Иван замолчал. Она почувствовала, что ему снова страшно, и сделала то последнее, что могла сделать: сняла маленький крестик — подарок покойной матери, и они поклялись друг другу никогда не разлучаться. И долго ещё в ту ночь плакал клавесин в доме Шереметевых.
Часть вторая
ГЛАВА 1
В Покровском любили фарфор. Разноцветные горки с фарфоровой посудой отражались в блестящем паркете. Распустили пышные хвосты искусно нарисованные фазаны на кафельных плитках тёплых голландских печек. Утренний солнечный свет расцветил заиндевевшие стёкла, пускал зайчики на шёлковых гобеленах с весёлыми пастушками. Казалось, вся жизнь в этом доме нарисована улыбчивым изящным живописцем в кудрявом французском парике.
Хозяйка Покровского Елизавета Петровна любила богатые ткани, золото и фарфор. Особливо фарфор, потому что её судьба — судьба вечно незадачливой невесты — была хрупкой до невероятности, а любовные дуэты кратковременны, как перезвоны фарфоровых чашек на утреннем чаепитии.
Иные затягивались на месяц, на два, но неминуемо прерывались — даже самые счастливые. Милых сотрапезников выдворяли из Покровского. Так исчез с утренних приёмов Шубин.
Не более месяца прошло, как удалили на Кавказ Бутурлина. Ах, эта бесконечная персидская кампания! Там погибли лучшие гвардейские офицеры. И к чему это далёкое ненужное России смертоубийство. Нет, хозяйка Покровского предпочитала мир — не случайно она любила спать до полудня. Давно примечено, что чем долее человек любит спать, тем миролюбивее его сердце и нрав.
Елизавета повернулась на бок и вновь провалилась в сладкий, дурманящий сон. Ей снился летний незнаемый остров, полный птиц и цветов. Играли контрданс, нежную и сладкую мелодию, катились к ногам белые барашки синей волны. И она понимала, что сей остров и есть остров любви, но почему-то на нём не было ни одного гвардейского офицера. А разве может быть остров любви без гвардейского офицера? И вот она лежала в тёплой пахучей траве, слушала пение птиц и ждала, ждала...
И тут посторонний шум прервал сладкое мечтание. Блёкло-зелёные двери приоткрылись, и она услышала надоедливые знакомые голоса. Столь знакомые, что ещё сквозь дрёму узнала: лейб-медик француз Лесток[55] спорит с её фрейлиной, Маврой Шепелевой. Лесток всё-таки переспорил. «Ах, Мавра! Мавра! Николи не устоит перед красавцем. Недаром болтают злые языки, что у неё один муж снаружи, а пятеро в сундуке», — рассмеялась Елизавета, наблюдая скользящую по паркету пару: изящного, похожего на фарфоровую статуэтку красавца лейб-медика и курносую голубоглазенькую Мавру. Ревнивым женским взглядом Елизавета оценила куафюру Мавры: пышные волосы убраны под линейный корабль с мачтами, вокруг тонкой открытой шейки голубенькая повязка, низкое декольте украшает срезанная в теплице свежая роза: вот и вся она, вертушка и хохотушка, лучшая подруженька и хлопотунья, Мавра Шепелева. На неё Елизавета никогда не могла всерьёз рассердиться, да её обиды и не были долгими. Была отходчива, в батюшку. Лиза посмотрела на огромный портрет Петра I, натуаровской работы, висящий в светлом углу, и вздохнула невольно. Батюшка на портрете грозно топорщил усы. Такой бы не дал в обиду! На миг её посетила печаль, и она почувствовала себя не двадцатилетней российской принцессой, а Лизой-Лизонькой. Жалеть себя благо можно: она и впрямь круглая сирота.
«Но что там французик плетёт о потомстве Петра II? И какой он смешной!» И точно, на своих тоненьких ножках Лесток был похож на кузнечика. Елизавета прыснула от неожиданного сравнения.