"Однажды я спросил его со смехом: "Как случилось, что ты на меня ни разу не рассердился?" Рембо покраснел, как всегда с ним бывало в минуты волнения, и ответил: "Ба, воспоминания детства!"
При этом дружба Делаэ была ему не нужна: последнее письмо датируется 1882 годом, причем в адресе указано имя получателя: "Альфред". Есть еще коротенькая открыточка 1885 года сомнительной подлинности — и это всё. Фактически после отъезда в Аден Рембо прервал все связи со старым другом, что являет разительный контраст в сравнении с парой Верлен — Лепелетье, которые через всю жизнь пронесли самые теплые чувства друг к другу.
Делаэ, близко знавший обоих поэтов, с большой осторожностью относился к легендам о "дурном влиянии":
"Рембо был его злым гением, утверждали близкие Верлена.
Это Верлен его погубил, кричали в семействе Рембо.
Ах, да не погубили они друг друга!"
Это раздраженное восклицание вырвалось у Делаэ в письме к одному из исследователей творчества Рембо. В записях "для себя" (не вошедших в статьи) Делаэ подробно развивает тезис о взаимовлиянии двух гениев:
"Мне кажется, что Верлен в основном обязан Рембо той смелой ассоциацией идей, тем созвучием, тем сочетанием увиденных образови пережитых ощущений, образцом которых может служить сонет "Гласные".
В моральном смысле роль Рембо также значительна. Ибо у Верлена стремление к беспорядочной жизни было фатальным. Если бы он не встретил Рембо, то все равно не стал бы трезвым человеком. Рембо придал этому неизбежному беспорядку психологическое направление. Именно он, судя по всему, избавил его от парнасского
Наконец, Рембо способствовал тому, чтобы его наблюдательность стала более острой, а восприятие — более интенсивным. Когда сравниваешь В. до Р. с В. после Р., это бросается в глаза.
Разумеется, невзирая на все это, Верлен как поэт гораздо выше Рембо. Он оставил завершенное творение, тогда как Рембо создал лишь набросок — хотя и великолепный".
Поэзия Рембо родилась из "головы". Именно поэтому Стефан Малларме с полным правом говорил о нем:
"Он — сколок метеора, вспыхнул беспричинно, единственно от данности своей, мелькнул одиноко и погас. Все бы шло, конечно, дальше своим чередом и без блистательного этого пришельца, да и ничто по-настоящему не предвещало в литературе появления его: здесь властно заявляет о себе личность поэта".
Разумеется, Рембо обладал гениальным воображением — точнее, гениальной способностью "представить себя" в том или ином виде. Эти представления часто сменяют друг друга без какого-либо перехода — как в одном из "Озарений":
"Я святой, я молюсь на террасе — так мирно пасется скотина до самого Палестинского моря.
Я ученый в сумрачном кресле. Ветки и струи дождя хлещут в окна библиотеки.
Я путник на большаке, проложенном по низкорослому лесу. Журчание шлюзов шаги заглушает. Я подолгу смотрю, как закат меланхолично полощет свое золотое белье.(…)
В часы отчаянья воображаю шары из сапфира, из металла. Я — властелин тишины".[114]
Подобные цепочки поэтических образов принципиально изменчивы — устойчивых представлений нет и быть не может. Сколько было восхищенных возгласов по поводу стиховорений "Руки Жанны-Мари" или "Кузнец": как Рембо любил народ, как был грозен в своей ненависти к правящим классам! Конечно, он "любил народ", когда писал эти стихи — вернее, живо "представлял себе", как он любит народ. Когда же набегали другие "представления", на свет появлялись совсем иные строки:
"Все ремесла мне ненавистны. Хозяева, рабочие, скопище крестьян, все это — быдло. Рука пишущего стоит руки пашущего. Вот уж, поистине, ручной век! — А я был и останусь безруким. Прирученность в конце концов заводит слишком далеко".[115]