Когда через несколько дней она смогла обходиться без уколов, и Петенька отвез ее с матерью и Нинкой на кладбище, она, не сдерживая, наконец, живое глубокое страдание, упала на усыпанную цветами могилу и в голос, по-бабьи завыла.
«Поплачь, доченька, поплачь! – говорила, поддерживая ее по пути к машине, Марья Ивановна, сама шмыгая носом. – Живые твои слезы, живые!»
Затем последовала депрессия.
Днем ее одолевало вялое состояние принуждения, нелюбимое зрением за навязчивую яркость мира. Буйные весенние блики оставались на изнанке зажмуренных век ядовито-зелеными, долго негаснущими инфузориями, разваливался висок, выворачивался глаз, а дрожание твердых с виду рук выдавалось испуганным подрагиванием ложки, не желающей лезть в рот. Она перестала за собой следить, не желала никого видеть и подолгу не покидала спальную. Лежа на их общей кровати, растрепанная, с опухшим от слез некрасивым лицом, она закрывала глаза, и ей казалось, что Клим где-то рядом, что она слышит его скрытый огромной квартирой голос, и что он вот-вот появится. Но он не приходил, и она принималась тихо плакать. Иногда она истязала себя тем, что прикладывала к лицу его любимую, сшитую ею шелковую рубашку и медленно втягивала трепещущими ноздрями слабеющий мужнин запах.
Ночью ее терзали обильные, подробные, тесные сны. В них она вместе с живым Климом вновь проживала их совместную жизнь. Иногда к прожитому присоединялись сцены из неведомого мира, где существовал обнесенный розовыми кустами белокаменный дом, в котором и вокруг которого развертывалась драматургия чужой жизни. Например, незнакомые мужчина и женщина, молодые и сияющие, могли выйти из дома, бесшумно подняться по густой траве на пригорок и смотреть оттуда на изумрудно-голубой горизонт у себя под ногами.
Во сне бывало, что Клим звонил ей и назначал встречу, и она спешила, бежала, летела к нему, но кто-то мешал и преследовал ее. В конце она оказывалась в ловушке, пыталась выскользнуть, но сил не было, и она просыпалась в поту и с бьющимся сердцем, а утром чувствовала себя так, словно тот, кто разобрал ее во сне на части, не успел собрать до конца.
Ее беседы с тишиной никто не тревожил. Через день наведывался Маркуша, и она, кутаясь в халат, отвечая невпопад и совершенно не вникая в то, что он говорил, сидела с ним на кухне, пока он пил кофе.
«Поправляйся, Алла!» – говорил он, уходя, чтобы снова прийти через день.
Всю заботу о Саньке взяла на себя Марья Ивановна. Внук и бабушка быстро поладили. Сидя в гостиной и закрыв глаза, Алла Сергеевна прислушивалась к сдержанной перекличке их голосов за дверью и, находясь во власти безволия, пыталась назначить событие:
«Пора вывозить их за город…»
Порой она покидала спальную и слонялась без дела по квартире, не зная, где остановиться. Садилась перед телевизором и, глядя на мужские головы, думала:
«Сколько никудышных, пропащих, тупых мужиков продолжают жить, а Клима нет!»
Нинка жила у Петеньки, и иногда она просила ее приехать. Нинка с готовностью приезжала и окружала ее жалостливым и приторным, как абрикосовое варенье участием, сквозь которое неудержимо пробивалось ее белокожее, рыжеволосое, сдобное счастье. Ее присутствие вскоре начинало тяготить Аллу Сергеевну и она, ссылаясь на головную боль, пряталась от нее в спальной.
Бессильная что-либо изменить в настоящем, она мысленно возвращалась в прошлое, пытаясь нащупать там истоки беды и отвести ее от Клима хотя бы сослагательным образом. Вопиющая недоработка сложнейшей человеческой конструкции, несоразмерная разница между ничтожностью врага и причиненным им злом, а больше всего неотвратимость и необратимость их смертельной метаморфозы до сих пор не давали ей покоя. Почему-то ей казалось, что беда случилась в августе, когда убаюканный средиземным благодушием могучий организм мужа не доглядел, не насторожился, не спохватился. Может, проклятая клетка сорвалась с цепи именно в тот момент, когда он обнимал ее и называл своей Афродитой? А может, когда они брели вдоль кромки вечернего моря, и ее одолевала спокойная заслуженная гордость? Или когда они в плетеных креслах сидели на веранде и, ощущая себя частью заката, прислушивались к раскатистому голосу волн, что при полном безветрии выкатывались из глубины на песок и, сбросив груз пучины, с облегчением растягивались на нем?
«Боже мой, ведь это больше никогда, никогда не повторится!» – ужасалась она и принималась плакать. Слезы возвращали ее в суровое настоящее.
«К чему эти изыскания, – одергивала она себя, – если теперь от них никакой пользы! Вот если бы я была колдунья – ах, если бы я была колдунья! – то нащупав проклятый день, я могла бы вычеркнуть его из нашего календаря, каким бы памятным и счастливым он для нас ни был!»