Добравшись до театра, они встали по Сашкиному велению в сквере напротив и принялись разглядывать каменные одежды главного штаба оперно-балетных войск. Возможно, таков был с самого начала его план. Возможно, убедительным монолитным самоцветом, его имперскими внутренностями и подкожным, хрестоматийным действом самого крупного калибра он хотел жахнуть по ее музыкальному бескультурью, чтобы поразить до благоговейного трепета, до топленого почтения, до заведомой всеядности и этим подготовить ее обращение в музыкальную веру, где он занимал бы место первосвященника. Возможно, этим он рассчитывал укрепить покосившийся алтарь своего имени. Возможно.
Вошли, и она испытала волнение, предшествующее некоему важному открытию, которое вот-вот совершится. Волнуясь, прошла в гардероб, скинула Сашке на руки пальто с коротким норковым воротничком, переобулась в туфли, встала, огладила бедра и двинулась вперед, неуклонно забираясь в самую гущу цветных ароматов.
Да, это был еще тот подиум! Девушки-конфетки в платьях-фантиках, которым не хватало вечерней строгости и точности; женщины с телами, потерявшими талию раньше невинности, и питаемые надеждой вернуть нынешней одеждой и талию, и невинность. Ярмарка безвкусицы, напыщенное торжество шальной удачи, выставка испорченного материала, кривая стезя отбившегося от рук силуэта. Неестественно, грузно, пошло, вычурно и чересчур добротно.
А вот это хорошо, здесь видна идея, и к тому строга линия! А это просто замечательно! Сразу видно, женщина знает, что носить и как носить. Сразу видно – ей ведомо то гибкое состояние, когда одежда становится кожей.
Что ж, здесь есть, с кем и над чем работать. А главное, здесь есть деньги!
Они нашли свободное место у бровки коридора, что подобно жгуту распускал и собирал ниточки шагов, связывающих его с ложами бельэтажа. Там они, перебрасываясь короткими репликами, некоторое время стояли, вглядываясь в текущий мимо них праздный поток, и когда дали первый звонок, направились в ложу, где заняли места в последнем ряду.
Из глубины она принялась рассматривать зал: вытянув шею, заглянула в партер и через прорези меж голов и поверх их – на правую половину зала, от бенуара до последнего яруса. Золото и пурпур царили вокруг. И это правильно – любые другие цвета тут были бы неуместны. Торжественной триумфальной тональностью зал напомнил ей их местную церковь, где она в пору пугливого отрочества была с матерью на чьих-то похоронах и запомнила тусклые позолоченные змейки, что срывались с желтых язычков свечей, перебегали с иконы на икону, с алтаря на балахон попа и снова таяли в желтом отражении пламени. Отметила расшитый золотом занавес: «Шелк? Наверное, шелк…»
«Богато!» – сказала бы Матрена с Лужников, которой она так и не сшила платье и которую никогда больше не встречала.
Охваченная любопытством, она на Сашкины вопросы отвечала рассеянно и односложно, почти не поворачивая головы. Ее привлекло роение в сотах партера, где богатые пчелы истово и важно занимали передние ряды, обращая толстые затылки и покатые плечи галерке. И царской ложе тоже. Кто были эти люди, чем заслужили право подставлять себя завистливым взорам, право быть к сцене ближе других, право рассматривать искусство в упор? И стоит ли это право потраченной жизни?
Давно дали третий звонок, но представление затягивалось, что заставило почтенную публику пару раз разразиться нетерпеливыми аплодисментами. Но вот, наконец, дрогнул свет гигантской люстры и, словно незатейливая метафора чьей-то жизни тихо и непоправимо угас. Возникла сумеречная пауза – ровно на то время, чтобы отлетевшая душа успела на крыльях вступления перепорхнуть на сцену, где ее подхватил новый свет.
«Слыхали ль вы за рощей глас ночной певца любви, певца своей печали?» – полилось со сцены.
Она до сих пор помнит то радостное удивление узнавания, что возникло в ней с первых же тактов и потом не покидало до самого финала. Когда-то слышанные краем уха и непонятно как зацепившиеся за память, яркие куски единой музыкальной выкройки соединялись, стачивались и облачали душу в одежду безукоризненного кроя и вкуса.
«Ах, – говорила она себе, – ах! Ведь я же это слышала сто раз! И это, и это тоже! А уж это и подавно: «Я люблю вас, я люблю вас, Ольга!..» Где же я была раньше, почему не хотела услышать все до конца?»
Она хорошо помнит, что пришла на спектакль с крепко сколоченным школьными стараниями резюме приблизительно следующего содержания: «Тоже мне – история! Сначала она любит – он не любит, потом он любит, и она любит, да уже поздно: ее муж, видите ли, мешает! Ну, и что тут такого безвыходного? Да я таких историй знаю – весь вечер могла бы рассказывать! И, между прочим, все хорошо кончаются!»
К ее удивлению музыка обнаружила у легкого, воздушного Пушкина совсем нелитературные страсти и что странно и непривычно – превратила нарядные хрестоматийные строки в театральные страдания подчеркнуто горестного свойства.