Было бы неправильно, описывая Клару, употребить слово «рослая». Она была длинная. И такая тощая, что все ребра наперечет. Ее руки непрестанно мельтешили — то она шаль поправит, то одернет юбку, пригладит волосы, примется сцарапывать наклейку с бутылки вина. Пальцы в пятнах никотина и чернил, ногти сломаны или обгрызены до мяса. Уши, по форме похожие на ручки чайных чашек, торчали из распущенных волос («Цвета дерьма, — говорила она. — У, как я их ненавижу!»), ниспадавших до весьма, надо отметить, тонкой талии. К этому добавим узенькие бровки и огромные черные глаза, в которых светился ум. И презрение. И панический страх. Цвет кожи болезненно бледный, да она еще эту бледность подчеркивала тем, что на щеках рисовала розовые луны, а губы красила оранжевой, зеленой и лиловой помадой — по настроению. Груди, как она считала, были для ее фигуры тяжеловаты. «С такими бурдюками, — хихикала она, — мне только тройни выкармливать». Жаловалась, что у нее слишком длинные костлявые ноги и слишком большие ступни. Но несмотря на все уничижительные высказывания о собственной внешности, ни в одном кафе ни одно зеркало она не могла миновать без того, чтобы остановиться и полюбоваться на себя. Ах да, еще перстни. Забыл упомянуть о ее перстнях. С топазом. С голубым сапфиром. И — самый любимый — с египетским анком
[85]. За много лет до того как это стало модным, Клара носила свободные, расшитые бисером длинные викторианские платья и высокие сапожки на пуговках, приобретенные на блошином рынке. Куталась в шали диких расцветок, чем вызывала у меня недоумение — все-таки художница как-никак! Бука окрестил ее Жар-птицей; говорил, например: «Sauve qui peut! [86]Вон идет Барни с Жар-птицей». Признаться, мне это нравилось. Я не умел писать. Не рисовал. И даже тогда не был душой общества. Сидел вечно хмурый, на всех наводя тоску. И вдруг у меня тоже появилась своя изюминка. Значительность какая-то, загадка. Я стал хранителем Жар-птицы, санитаром при сумасшедшей Кларе.У Клары была мания всех трогать, и, с тех пор как мы начали жить вместе, это стало меня раздражать. Хохоча, она непременно припадала к груди соседа по столику, заодно хватая мужика за коленки. «Ах, не было бы здесь моего Брюзги, мы бы с тобой пошли куда-нибудь да прямо сейчас и трахнулись».
Особенно Клара любила дразнить Терри Макайвера, и этот ее выбор я одобрял всецело. Нравилось мне и когда она поддевала Седрика Ричардсона, который тогда еще не стал знаменитым Измаилом бен Юсефом, обличителем еврейских работорговцев прошлого и кровососов-домовладельцев настоящего, и при этом бичом всех и всяческих расистов.
Что не дает мне окончательно впасть в старческое слабоумие, так это мои старания держаться в курсе — что из кого получилось. Удивительно. Не устаешь поражаться. Притворщик Лео Бишински с его эпатажными холстами гребет миллионы.
Клара, всегда презиравшая женщин, обрела посмертную славу мученицы-феминистки. Я, сначала только вскользь обмазанный грязью как шовинист, свинья и предатель, бросивший ее, оказался вдобавок подозреваемым в убийстве. Несказанно скучные романы Терри Макайвера, этого патологического лгуна, проходят теперь в университетах по всей Канаде. А Бука, когда-то мой любимый друг, вообще пребывает неизвестно где, сидит где-то там, разобиженный, и злится. Однажды поднял у меня со стола книжку «Кролик, беги» Апдайка и напугал, сказав: «Не могу поверить, чтобы ты читал подобное дерьмо».
Брюзга, Плакса, Вак…
Едем дальше. Намедни я вдруг обнаружил, что последние высказывания Измаила бен Юсефа цитирует журнал «Тайм», и, вместо того чтобы вознегодовать, вдруг, сам того не желая, захихикал, увидев фотографию Седрика в феске, с косичками-дредами и в кафтане всех цветов радуги сразу. Я ему однажды даже письмо написал.