Орландо оглядел свой костюм на одном из контрольных экранов, развешанных за кулисами. Теперь они заменяли зеркала. Странно петь в окружении всех этих изображений. Публика ничего не подозревает, ей кажется, что актер на сцене один-одинешенек. Так оно и есть, но со временем все меньше и меньше. Однако никакая техника не могла помочь за мгновение перед тем, как поднимется занавес. В такие секунды на тебя наваливалась дикая тревога: а вдруг пропадет голос или слова застрянут комом в горле? Натале уже довольно давно заметил — надеясь, однако, что это известно лишь ему одному, — что на каждом спектакле его голос звучит по-разному. В нем то появлялись металлические нотки, то носовой призвук, то чрезмерная открытость. Внутренний слух певца от спектакля к спектаклю улавливал мельчайшие различия. Кто еще это замечал? Только горстка специалистов могла бы сказать, что его вибрато было более звучным двенадцатого сентября, нежели семнадцатого, а низкие ноты более уверенными или наоборот. Голос неуловимо менялся. Это зависело от настроения, от волнения. Каким он будет сегодня вечером? Орландо узнает это лишь по первой ноте, когда поднимется занавес. Иногда он был в голосе, иногда нет, и это были неудачные вечера. Тем не менее такое случалось редко.
В зале темно.
Орландо ослабил галстук, освобождая шею, и сквозь вельветовую куртку помассировал живот. Спиральная лестница поднималась до самых лесов. Там, вверху, было царство мостиков и прожекторов; над сценой, словно над старым трехмачтовиком, свисали снасти. Головокружительная высота, на глаз и не определишь, сколько здесь метров. И все тот же запах — древесной пыли и клея. Завод и собор в одном лице с металлическими стропилами…
Внизу, на палубе этого огромного корабля, поднималась волна аплодисментов. Только что за пульт встал Джузеппе Саноли. Он подавал большие надежды, кое-кто даже считал его новым Тосканини, настолько он умел взметнуть оркестр в яростном вихре или подчеркнуть медлительность адажио, когда смычки виолончелей словно наливаются свинцом. С этим дирижером Орландо дважды пел «Тоску», и они вырывали друг из друга душераздирающе жалобные мелодии. Саноли гнался за рыданием, как за нотой. К концу спектакля он был весь измотан, его волосы липли ко лбу, словно у теннисиста после финала Уинблдона.
До слуха певца донеслась музыка, пока еще заглушенная массивным занавесом, отделявшим его от оркестра и зрителей.
— Господа Натале и Уолтон, пожалуйста, на сцену.
Орландо поднялся по ступенькам, толкнул фанерную дверь, и перед ним за стеклами и слуховыми окнами распростерлись крыши Парижа. Он был на втором этаже мансарды. Внизу спиной к публике стоял Уолтон, повернувшись к огромной картине, которую он якобы рисовал. Баритон поднял голову и подмигнул тенору. Орландо прошел мимо корешков старых книг, громоздившихся на бутафорской полке, уселся лицом к видневшемуся за окном собору, за древний стол, заваленный бумагами, и взял в руки перо. В чернильнице были даже настоящие чернила. Томби умел окружить себя высококлассными реквизиторами. Так, всё, теперь я Рудольф. Увертюра подходила к концу. Оставалось четыре такта, Саноли налегал на духовые, обрушивая на слушателей ураган звуков. Нескольку секунд спустя они отправлялись в путешествие. Орландо увидел, как вертикальный обрыв занавеса в тридцати метрах от него задрожал и начал подниматься. Он закрыл глаза. Теплый воздух ворвался из зала на сцену, из софитов хлынули потоки прожекторного света. Корабль покидал порт. Он набрал полные легкие воздуха, и, как всегда, его шея взмокла при первых же нотах.
Ну вот, теперь он знал, какой у него сегодня будет голос. Все должно пройти хорошо. В высоких нотах чувствовалась даже какая-то горячность. И вот он уже очертя голову бросился в это бушующее море духовых…
Сегодня вечером в Мюнхене дают Пуччини…