А за ужином опять объелись. Когда вошел Павел Иванович в отведенную комнату для спанья и, ложась в постель, пощупал животик свой: «Барабан! – сказал, – никакой городничий не взойдет!» Надобно <же быть> такому стеченью обстоятельств, что за стеной был кабинет хозяина. Стена была тонкая, и слышалось все, что там ни говорилось. Хозяин заказывал повару, под видом раннего завтрака на завтрашний день, решительный обед. И как заказывал! У мертвого родился бы аппетит.
– Да кулебяку сделай на четыре угла, – говорил он с присасыванием и забирая к себе дух. – В один угол положи ты мне щеки осетра да вязиги, в другой гречневой кашицы, да грибочков с лучком, да молок сладких, да мозгов, да еще чего знаешь там этакого, какого-нибудь там того… Да чтобы она с одного боку, понимаешь, подрумянилась бы, с другого пусти ее полегче. Да исподку-то, пропеки ее так, чтобы всю ее прососало, проняло бы так, чтобы она вся, знаешь, этак растого – не то чтобы рассыпалась, а истаяла бы во рту, как снег какой, так чтобы и не услышал. – Говоря это, Петух присмактывал и подшлепывал губами.
«Черт побери! не даст спать», – думал Чичиков и закутал голову в одеяло, чтобы не слышать ничего. Но и сквозь одеяло было слышно:
– А в обкладку к осетру подпусти свеклу звездочкой, да снеточков, да груздочков, да там, знаешь, репушки да морковки, да бобков, там чего-нибудь этакого, знаешь, того-растого, чтобы гарниру, гарниру всякого побольше. Да в свиной сычуг положи ледку, чтобы он взбухнул хорошенько.
Много еще Петух заказывал блюд. Только и раздавалось: «Да поджарь, да подпеки, да дай взопреть хорошенько!» Заснул Чичиков уже на каком-то индюке».
Не удержусь привести еще одно свидетельство – документальное! – великого бытописателя Москвы Владимира Алексеевича Гиляровского:
«В левой зале крайний столик у окна с четырех часов стоял за миллионером Ив. Вас. Чижевым, бритым, толстенным стариком огромного роста…
Меню его было таково: порция холодной белуги или осетрины с хреном, икра, две тарелки ракового супа, селянки рыбной или селянки из почек с двумя расстегаями, а потом жареный поросенок, телятина или рыбное, смотря по сезону. Летом обязательно ботвинья с осетриной, белорыбицей и сухим тертым балыком. Затем на третье блюдо неизменно сковорода гурьевской каши. Иногда позволял себе отступление, заменяя расстегаи байдаковским пирогом – огромной кулебякой с начинкой в двенадцать ярусов, где было все, начиная от слоя налимьей печенки и кончая слоем костяных мозгов в черном масле. При этом пил красное и белое вино, а подремав с полчаса, уезжал домой спать, чтобы с восьми вечера быть в Купеческом клубе, есть целый вечер по особому заказу уже с большой компанией и выпить шампанского. Заказывал в клубе он всегда сам, и никто из компанейцев ему не противоречил.
– У меня этих разных фоли-жоли да фрикасе-курасе не полагается… По-русски едим – зато брюхо не болит, по докторам не мечемся, полоскаться по заграницам не шатаемся.
И до преклонных лет в добром здравье дожил этот гурман».
Культура еды и пития прервалась у нас в 17-м году. Забылась богатая история русской кухни. Многое надо открывать заново. Но открывать надо. Один из путей для исследователя – русская литература.
Писатель Иван Шмелев пишет в одном своем эссе о богатейшей русской кухне и с восхищением перечисляет названия только тех блюд, которые готовились в дни Великого поста. Не только сами блюда, но даже некоторые слова нам совершенно незнакомы.
«…А жареная гречневая каша с луком, запить кваском! А постные пирожки с груздями, а гречневые блины с луком по субботам!.. А кутья с мармеладом!.. А миндальное молоко с белым киселем! А кисель клюквенный с ванилью!.. А великая кулебяка на Благовещенье с вязигой, с осетриной!.. А калья, необыкновенная калья с кусочками голубой икры, с маринованными огурчиками…»
С ума сойти!
Часть вторая
Высоцкий
В одной связке
Трудно передать, как много значил для меня Высоцкий. День 25 июля 1980 года черной чертой разделил жизнь на две неравные части: до и после. Та, что «до», освещена и освящена! – светлым образом Высоцкого.
Кляну себя за легкомыслие – одно не записал, другое не потрудился запомнить. И не оттого, что не понимал, кто со мной рядом. Но разве можно было предположить, что Он, моложе на два года, наделенный природным здоровьем, уйдет из жизни раньше. Наверно, поэты не могут жить долго. Они проживают более эмоциональную, более страдальческую жизнь. Боль других – их боль. С израненным сердцем долго не выдержишь.
Небольшой архив все-таки сохранился. Письма, задумки неосуществленных сценариев, черновики песен, пластинки с дарственными надписями, театральный билет на последний, уже не состоявшийся спектакль «Гамлет», траурная повязка, с которой стоял у гроба.