Разумеется, помимо такой установки в древнерусской агиографии была широко распространена и установка иная, при которой житие строилось как прямая реализация евангельских речений или «почти повторение» ситуаций и эпизодов из библейских претекстов. Но это отдельная тема.
Предварительно допустимо высказать соображение, что «неявная символика» свойственна прежде всего раннесредневековой древнерусской культуре, в которой символические архетипы, праобразы из Священного Писания словно растворены в мире вещественном. Помимо Жития Феодосия Печерского
показательные как примеры — Борисоглебские жития, в которых соотнесенность святых братьев с Христом не подана открыто, не стала предметом метаописания, и Повесть временных лет, в которой библейский претекст также скрыт в глубине текста[103].В культуре и словесности «зрелого» русского Средневековья, в XV–XVI вв. на первый план выходит самоанализ, саморефлексия культуры, и, соответственно, символические структуры приобретают более очевидный характер и становятся предметом метаописания в текстах, в которых содержатся. Помимо возросшего в Московской Руси интереса и внимания к проблемам толкования Священного Писания и Предания, эта тенденция выразилась и в построении текстов, и в использовании риторических средств, подчиненном четкой цели. Таковы агиографические произведения Епифания Премудрого и Пахомия Логофета, в которых библейские соответствия изображаемых событий, как правило, отмечены и истолкованы. Повесть о Петре и Февронии
, составитель которой, Ермолай-Еразм, по-видимому, воспринял и переосмыслил фольклорные сюжеты в агиографическом символическом коде, — явление двойственное. С одной стороны, символика в центральной части Повести носит тот «неявный» характер, который более характерен для книжности эпохи Киевской Руси. С другой же — метаописание этого символического кода всё же дано в тексте произведения, но не прямо (во вступлении к Повести).* * *
Христианская культура исполнена живого противоречия: противоречия между трансцендентностью, неотмирностью Бога, с одной стороны, и присутствием Бога в тварном мире, в том числе в слове человеческом, с другой. Эту неразрешимую тайну, этот парадокс веры [Аверинцев 2003] и стремится выразить книжник… Стремится выразить невыразимое.
II
К вопросу о текстологии Борисоглебского цикла
Цель данной статьи — рассмотреть соотношение произведений Борисоглебского цикла: летописной повести о убиении Бориса и Глеба, Съказания и страсти и похвалы святую мученику Бориса и Глеба
и Чтения о житии и погублении блаженную страстотерпца Бориса и Глеба, написанного Нестором (далее обозначаются сокращенно: ЛП, СУ, Чт.)[104].Соотношение Чт.
и СУ трактовалось обычно как первичность либо Чт[105], либо СУ[106]. В 1916 г. в предисловии к первому тому «Повести временных лет» А. А. Шахматов пришел к выводу о том, что схождения Чт. и СУ можно объяснить влиянием общего источника. Существование несохранившегося произведения о Борисе и Глебе предполагал Д. В. Айналов [Айналов 1910]. В существовании такого произведения убежден Л. Мюллер [Мюллер 2000. С. 83][107]. ЛП по Начальному своду, составленному около 1095 г. и отразившемуся в Новгородской первой летописи, рассматривается обычно как источник СУ[108]. Далее под ЛП подразумевается повествование об убийстве Бориса и Глеба по Начальному своду; однако, поскольку Новгородская первая летопись не сохранила эту повесть целиком по Начальному своду, а сохранившаяся часть тождественна тексту сказания по Повести временных лет[109], при сопоставлении ЛП с другими произведениями о Борисе и Глебе я обращаюсь к повествованию о святых братьях в составе Повести временных лет.