Все было: и увлечение идеями, занесенными из революционной Франции, и оппозиционное отношение к правительству, и кощунственные стихи и другие грехи легковесной юности, и глубокое сочувствие друзьям-декабристам… Но нельзя забывать, что «Гавриилиаду» написал двадцатидвухлетний юноша, родившийся на рубеже столетий, подраставший в атмосфере воинствующего вольтерьянства и якобинства (как же мне это знакомо, как похоже на ту атмосферу воинствующего безбожия, в какой росли мы), но забывать нельзя и о том, что гениальный Пушкин духовно рос не по дням, а по часам. Двадцатилетний и тридцатилетний Пушкин это — не скажу совсем разные люди, — но это ребенок и патриарх. Гений, возмужав, не мог не прийти к идее Бога или, точнее, не мог не укрепиться в этой идее.
А как умно и остроумно объясняет Пушкин отсталость современного ему православного духовенства. «Наше духовенство, до Феофана, — пишет он, — было достойно уважения, оно никогда не пятнало себя низостями папизма и, конечно, никогда не вызвало бы реформации в тот момент, когда человечество больше всего нуждалось в единстве. Согласен, что нынешнее наше духовенство отстало. Хотите знать причину? Оно носит бороду, вот и все. Оно не принадлежит к хорошему обществу». Живи Пушкин в наше время, он сказал бы: недостаточно интеллигентно.
За этим изящным парадоксом, за этим будто бы легковесным mot скрывается очень точное наблюдение и очень серьезная мысль. Бородатость нашего духовенства — признак его кастовости, как тонзура католического патера свидетельствует об отрицании им всего мирского, — это знак целибата, безбрачия. А безбрачие кастовость исключает.
Говоря об утраченном нашим духовенством уважении, Пушкин называет Феофана Прокоповича, но ему следовало назвать Петра. Ведь именно с петровского знаменитого указа 1722 года началось духовное, нравственное и интеллектуальное оскудение русской православной церкви (хотя, если говорить по совести, и в допетровские времена духовенство наше в целом не заслуживало тех высоких слов, какими его наградил Пушкин. Достаточно вспомнить, что еще в XVII веке приходы продавались с торгов — при том, что существование духовенства было самым незавидным, почти нищенским, и в попы шли только выходцы из низших классов).
Указ 1722 года затруднил доступ к духовным должностям для лиц не духовного происхождения. Дворянину позволено было принять сан или постричься в монахи лишь по достижении сорокалетнего возраста. Причем разрешалось идти в священники или монахи только
Что касается
Нет, борода у Пушкина, конечно же, помянута ради красного словца, в полемическом или, вернее, в риторическом задоре. Бритые священники, «вращающиеся» в «хорошем» обществе, в том обществе, в котором захлебнулся и погиб сам Пушкин, — такая картина вряд ли могла показаться ему привлекательной. Говоря о бороде, которую носят наши священники, Пушкин имел в виду кастовость, отчужденность духовенства не от «высшего света», а от общества людей образованных.
Но кастовость белого духовенства была и по другим причинам бедствием для нашей церкви. Положение, когда сын священника или диакона
Но опять меня занесло в сторону, опять заговорил я о том, что больше всего меня сейчас волнует: о сохранении чистоты и свободы православия. Свободы внешней и свободы внутренней. Свободы от государства, от политики, от власти сильных мира сего. И свободы от лжи, от корысти, от любоначалия, от малодушия и маловерия… Никто не может принудить сына священника наследовать его сан. И никто не властен запретить ему этот сан принять, — по велению сердца, по подсказке совести, с верой и благоговением, а не потому, что, скажем, при каких-то обстоятельствах стало материально выгоднее служить в церкви, чем быть учителем, врачом или продавцом в магазине.
Сейчас у меня мелькнула мысль, которую я тут же попытаюсь записать. Потому что хотя она и не имеет прямой связи с тем, о чем я только что говорил, но ведь мелькнула-то она почему-то именно сию минуту!
Мысль такая: для церкви нашей, а следовательно, и для родины теократический строй опаснее всякого другого, даже нынешнего. Ибо нет большего зла, чем то зло, которое творится именем Бога.