Меня вытащили. Но после этого я уже никогда не смогла научиться по-настоящему плавать, хотя очень люблю бывать на воде.
Из того, что я рассказала, Вы поймете, почему я выбрала потом своей специальностью иностранные языки…»
Не буду делать больших примечаний к этим письмам. Думаю, что читатель уже сам разбирается, что к чему. Конечно же, не какая-то безымянная «тетушка», а самая обыкновенная гувернантка или «Fraulein» вела уроки немецкого языка, — и происходило это не «у товарища отца», а в маленьком пансионе или в «группе». И не в школе «на полном содержании» училась подросшая Тата, а в самом обыкновенном частном французском пансионе… Но назвать все это своими именами Наталия Сергеевна и сейчас еще не решается — даже в письмах ко мне, к человеку, которого она всего лишь неделю назад благодарила за «сыновнее отношение» И не потому, конечно, Наталия Сергеевна выбрала впоследствии иностранные языки своей профессией, а потому, что ничего другого не умела. Мне это очень хорошо знакомо. То же было и с моей мамой, и с тысячами других, так называемых «интеллигентных женщин», вышедших из той же среды и оказавшихся после революции перед той же проблемой: что делать, чем и на что жить?
«…Дома я росла одна, то есть без общества детей. На восьмом году жизни меня стали приучать к рукоделиям, но мне трудно было усидеть. К тому времени у нас в доме появилась молодая особа, которая стала меня баловать, брать с собой в магазины, накупать мне лакомства, наряды, в доме стало весело, шумно. Но скоро ей надоело возиться со мной (да, вероятно, и я разбаловалась), и мне была отведена детская, а осенью определили меня учиться в интернат. О матери я ничего не знала и почему-то не вспоминала и не скучала о ней».
И сейчас эти жесткие слова больно кольнули меня, и тогда, когда я читал письма Наталии Сергеевны впервые, не могли не задеть, оставить равнодушным. «О матери не вспоминала». Кто же из них чудовище — мать или дочь? Ведь шесть лет — это пора, когда память, особенно память сердца, особенно жадно впитывает все, что случается — вокруг и в нас. А тут еще веселая, щедрая «особа», накупающая девочке наряды и конфеты. Неужели ни ревности, ни горечи, ни самой простой тоски по материнской ласке?.. Значит, отец так воспитывал?
Недаром же следующие строки посвящены ему:
«Я очень любила рассказы и чтение отца. Он меня знакомил с русской природой, с ее травами, луговыми цветами, лесными птицами: показывал картинки, а летом, на даче или в деревне у бабушки, он мне показывал все в натуре, учил различать птичьи голоса, умело подражал им. Конечно, подсвистывала и я. Вместе с отцом ходили мы и за грибами, и за ягодами.
Дома был строгий распорядок дня. За столом меня сажали со взрослыми, но у моего прибора подкладывалась клеенка, чтобы я не измарала скатерть, на шею повязывали за тесемки салфетку, чтобы не закапала платье. Сидеть надо было смирно, не горбясь, ногами не болтать, не вмешиваться в разговор, пальцы рук, когда не ем, на краю стола. Просить чего-нибудь запрещалось: что можно — дадут… Конфеты я получала по выдаче после еды штуки две, и то, если не было провинности. По окончании еды вскакивать самой из-за стола нельзя было — жди разрешения и поблагодари за еду. При гостях меня кормили в детской.
Вставала я утром к восьмичасовому утреннему чаю, валяться в постели строго воспрещалось, спать отправляли, даже в школьном возрасте, в 9, а затем в 10 часов.
Конфетами меня не баловали, зато фрукты, овощи, особенно летом, я получала в изобилии. Отец любил цветы, сам ухаживал за ними и приучал меня. Мы часто бывали в Ботаническом саду, где у отца были знакомые садовники, и я слушала их беседы.
У бабушки был заведен такой обычай: перед обедом и после него кто-нибудь из детей должен был прочитать соответствующую молитву, которую слушали стоя все члены семьи и только после этого садились за стол. Курение осуждалось, хотя дед курил сам очень много. Мой отец не курил, а дяди, а потом и мои двоюродные братья лет до двадцати курили потихоньку от родителей.
Авторитет отца был для меня непререкаемый: „скажу папе“ была для меня самая большая угроза. А между тем он никогда не кричал на меня, не наказывал, а только пристыдит, а затем посадит на стул посреди комнаты и скажет:
— Посиди и подумай.
А сам уйдет в другую комнату и молчит. А я, помню, кричу:
— Папочка, прости, больше не буду!..