А дело было под майские. Ну, и один крезанутый из комитета за жопу взял. В праздник весны и труда, когда все прогрессивное человечество, кузнецы Кузбасса, шахтеры Шахтерска, дояры Доярска… и уж тут не до барания. Тут уж ноги унести, пока на них солдатские сапоги не надели, и пыль-пыль-пыль от шагающих сапог. И ноги мне постановили на Комитете комсомола унести в Плужники доводить до ума этот стадион. «Экзамены за девятый – твое дело, вечерняя, и чтобы, папина победа, характеристика была такая, что даже в партию, но это уж потом, а в институт характеристику сделаем. Как, мол, добровольцу на комсомольской стройке от нашей школы. И всем о’кей». И вы будете смеяться, но за это «о’кей» на комсомольского чувака стукнули и, есть Сталин – нет Сталина, со мной добровольцем в Плужники. А у него уже аттестат почти в кармане, а там его в райком фалловали, но с такой идеологической лажей и с такими мозгами ему даже техникум не светил. А уж в Плужниках комсомольцы-добровольцы ему перо под пятое ребро сунули. Чтобы не «стук-стук, кто в теремочке живет и кирочку в сухой закон кофтает». Закочумал «не расстанусь с комсомолом» – ан расстался.
И больше лица его патриотического никто не видел, помнить в то время, как кузнецы Кузбасса, шахтеры Шахтерска, дояры Доярска… не помнил. Только долго я потом вздрагивал, услышав невзначай «о’кей».
И вот что-то меня кололо. Вот комсомолец этот, который меня за верзуху взял и в Плужники отправил, мог со мной и погуще, но вот не стукнул и сам погорел, а вот с чужими не смог и стук-стук… А я-то чего радуюсь… Он, в общем-то, нормальный чувак, а постукивать – так что? Чуваки, кофтать кирочку на народной стройке – это у него в голове и душе не умащивалось. Как это?! В то время, как кузнецы Кузбасса, шахтеры Шахтерска, дояры Доярска… А я, когда ему перо, а потом уложили в фундамент Дворца спорта, даже какую-то радость испытывал. А вот сейчас ее нет… Что-то я такую тоску в теле отлавливаю, ровно во мне коленный сустав с «Шестнадцатью тоннами» звучит. И скрип, скрип, скрип…[9]
Короче, когда я (без крови) вину свою за Кэба Гэллоуэя искупил и Спартакиада отшумела, отбацала, комсомол слово сдержал – дал положительную характеристику на Джема Моррисона, члена ВЛКСМ с какого-то года, и я уже скочь-скочь-скоки-скоки-йес. «Стап! Стап-стап…. Чук-чук, чук, чук-чук, чук-чук, стап-стап-стап, стап-стап, чук-чук. Ча! Ча! Ча!» – инженер, и Кристи встречаю. Около своего дома. Который лет восемь как снесли. А ей, гляжу, все еще пятнадцать лет. А я в клабмэновском клифте двубортном на трех пуговичках, колесах «Кэмпбелл» с тупыми носками, болонье итальянской и шляпе «Штокман». Ну и при галстучке атласном малиновом в черную полоску. Халтурки, то-се, с башлями – без проблем. И Кристи – та же самая чувишка в юбке-колокол, маминых лодочках – у ворот моего снесенного дома к свиданью кого-то ждет… А ждет она… Чуваки, вы сейчас упадете… Я его как сейчас вижу… Подходит к ней чувачок пятнадцатилетний. Знакомый. А как ему не быть знакомым, когда, господа, это я и есть, Джем Моррисон. Лет десять назад. И лимузин ЗИМ подкатывает, и везет их во Дворец спорта, который я сам строил. На концерт Джордже Марьяновича и блакитнi jazz. Это, видимо, год уже какой-то другой. Уже, значит, можно. Нет, господа, не чтобы уж совсем, но у нас уже с год, как горком ВЛКСМ кафе молодежные открыл. И какая-никакая жизнь уже вскипала. Но чтобы не выкипело, комсомол это дело под свой патронаж взял. Под свое крыло. И глаз… Ну и Джордже Марьянович. Не Кэб Гэллоуэй, но…
Концерт был очень клевый. А потом я провожал Кристи домой. Ей было по-прежнему пятнадцать, а мне уже и не помню. И концерт, с которого мы ехали, был уже не Георге Марьяновича, а «Хэви солдиерс» из МАИ, и Дворец был какой-то полуподпольный подмосковный. И лабали они каверы Animals, Doors… Лидера «Солдиерс» звали так же, как и меня, – Джем Моррисон. Ну, имя в России распространенное. Равно, как в Штатах, скажем, Никитин. Концерт был не просто клевый, а CRAZY!!!
В городе уже были самодельные лабы, но ребятишки, которые раньше по дворам играли в этих самых дворах трагические песни о безвременно сгибшем воре, об урке, вернувшемся с войны с победой, с громкой славой, с орденами на блатной груди, о далеко-близкой Колыме, а уж Ванинский порт – рукой подать, начали фигачить рок. И в каждой Baby Let Me Take You Home слышалось: «Стою себе на стреме, держуся за карман», так что отечественный рок-канал не очень, но уже постепенно набирал драйв.