Этьен зажигает свечу и поднимается на шестой этаж. Мари-Лора уснула. Он достает из кармана скрученную бумажную полоску, разворачивает. Все его попытки взломать шифр оказались тщетны: он записывал числа в столбик, складывал, умножал — никакого результата. И все же результат есть. Ушли пугающие головокружения, в глазах не мутится, сердце не стучит как сумасшедшее. Уже почти месяц с тех пор, как он последний раз сжимался в комок и силился отогнать проходящих сквозь стены призраков. Когда Мари-Лора возвращается с хлебом, когда Этьен разворачивает тоненькую бумажную полоску и подносит губы к микрофону, он чувствует себя уверенным. Живым.
56778. 21. 4567. 1094. 467813.
Затем время и частота следующей передачи.
Это продолжается уже не первый месяц. Через каждые два-три дня в очередном батоне оказывается полоска бумаги. В последнее время Этьен стал передавать музыку. Всегда по ночам и не больше полутора минут. Дебюсси, или Равель, или Массне, или Шарпантье. Вставляет микрофон в патефонную трубу, как годы назад, и включает пластинку.
Кто слушает? Этьен воображает коротковолновые приемники, спрятанные в коробках из-под овсянки, под полом или в детских кроватках. Он воображает два или три десятка слушателей на побережье и, может быть, еще сколько-то в море: капитанские приемники на свободных судах, везущих помидоры, беженцев или оружие. Англичане, ждущие чисел, а не музыки, наверное, дивятся: «Зачем?»
Сегодня он включает «Времена года» Вивальди, аллегро из концерта «Осень». Пластинку, которую его брат купил за пятьдесят пять сантимов в лавке на рю-Сент-Маргерит четыре десятилетия назад.
Тихо бренчит клавесин, скрипки плетут затейливое барочное кружево — низкое треугольное помещение чердака наполняется звуками.
В квартале отсюда, двадцатью метрами ниже, двенадцать немецких офицеров позируют на камеру.
Слушайте, думает Этьен. Слушайте.
Кто-то трогает его за плечо. Этьен вздрагивает и едва успевает ухватиться за наклонный потолок, чтобы не упасть. У него за спиной стоит Мари-Лора, в ночной рубашке.
Скрипки то падают, то взмывают. Этьен берет Мари-Лору за руку и — покуда крутится пластинка, а передатчик шлет музыку через крепостные стены, прямо через немцев, в море — ведет ее танцевать. Он кружит ее под низким, скошенным в две стороны потолком, ее пальцы мелькают. В свете свечи она кажется существом из иного мира: лицо — сплошные веснушки, глаза — как коконы паучьих яиц. Они неподвижны, но его это не нервирует; они как будто смотрят в другое, более глубокое пространство, целиком состоящее из музыки.
Грациозная. Стройная. Движения точны и согласованны, хотя она танцует, наверное, первый раз.
Музыка по-прежнему играет. Слишком долго! Антенна не убрана и, возможно, угадывается на фоне неба. С тем же успехом можно было устроить на чердаке полную иллюминацию. И все же… музыка льется. Мари-Лора закусила нижнюю губу, и ее лицо сияет отраженным светом свечи. Этьен глядит на нее и вспоминает болота за городской стеной в те зимние вечера, когда солнце уже совсем низко, но еще не совсем ушло за горизонт и камыш пылает закатным огнем, — места, где он часто бродил с братом целую жизнь назад.
Вот что означают числа, думает он.
Концерт закончился. Под потолком бьется оса. Передатчик еще включен, патефонная иголка крутится на последней дорожке. Мари-Лора запыхалась и улыбается.
Проводив ее спать, Этьен задувает свечу и долго стоит на коленях рядом с кроватью. Всадник Смерть едет по улице внизу, заглядывая в окна. На лбу у него огненные рога, из ноздрей идет дым, в костлявой руке — список с адресами. Он смотрит сперва на немецких офицеров, выходящих из лимузина перед шато.
Затем на ярко освещенные комнаты парфюмера Клода Левитта.
Затем на темный высокий дом Этьена Леблана.
Минуй нас, всадник. Минуй этот дом.
Подсолнухи
Они едут по пыльной дороге между бесконечными полями подсолнухов, высоких, словно деревья. Стебли высохли и одеревенели, головки качаются, и у Вернера такое чувство, будто за ним наблюдают десять тысяч циклопов. Нойман-первый тормозит, Бернд с карабином уходит в подсолнухи ставить вторую станцию. Вернер выдвигает большую антенну и надевает наушники.
В кабине Нойман-второй говорит:
— Да ты вообще никогда с бабой не лежал.
— Заткнись, — говорит Нойман-первый.
— Ты дрочишь каждую ночь. Доишь бычка. Лущишь початок.
— Да так пол-армии делает. Что русские, что немцы.
— Вот тот маленький арийский мальчик сразу видать, что кобель.
Бернд называет частоты. Пусто. Пусто. Пусто.
Нойман-первый говорит:
— Истинный ариец белокур, как Гитлер, строен, как Геринг, и высок, как Геббельс.
Смех Ноймана-второго.
— Хватит, — говорит Фолькхаймер.
Ранний вечер. Весь день они ехали через эту странную заброшенную местность и не видели ничего, кроме подсолнухов. Вернер крутит ручку, переключает диапазоны, заново настраивает станцию, пытаясь убрать помехи. Они наполняют эфир весь день — громкие, тоскливые, зловещие украинские помехи, звучавшие здесь задолго до того, как люди научились их слышать.