Читаем Веселая наука полностью

Наша новая «бесконечность». – Как далеко простирается перспективный характер бытия, или же оно имеет еще какой-нибудь другой характер, или не становится ли бытие «бессмыслицей», если ему не дано какого-нибудь истолкования, «смысла», да и не является ли всякое бытие в существенных своих чертах бытием истолковывающим, – все это такие вопросы, которые не могут быть решены как следует, даже самым прилежным, самым добросовестным анализом и самоиспытанием интеллекта; ибо человеческий интеллект при этом анализе вынуждает рассматривать только самого себя в своих перспективных формах и только в них. Мы не можем осмотреться из своего угла: безнадежным любопытством будет наше желание узнать, что могло бы еще существовать для интеллектов другого рода: не могут ли, напр., какие-нибудь существа ощущать уже истекшее время или попеременно грядущее и прошлое (вместе с этим существовало бы и другое направление жизни и другое понятие о причине и действии). Но я думаю, что мы в настоящее время далеки, по крайней мере, от смешной притязательности определить из своего угла декретом, чтобы все были обязаны держаться той перспективы, которая открывается из нашего угла. Мир для нас скорее еще раз сделался «бесконечным», поскольку мы не можем ему отказать в возможности заключать в себе бесконечные толкования. Нас еще раз охватывает великий трепет, – но кто захотел бы обоготворить по-старому это чудо неведомого мира? И, быть может, поклоняться неведомым явлениям, как «неведомому» божеству? Ах, можно дать множество атеистических толкований, которые включали бы и это неведомое, слишком много дьявольских, глупых толкований, – да и самое наше человеческое, слишком человеческое, которое мы знаем…

Почему мы кажемся эпикурейцами. Мы, современные люди, с осторожностью относимся к крайним убеждениям; наше недоверие стоит настороже против обольщений и ухищрений совести, которые заключаются в каждой сильной вере, в каждом безусловном да и нет. Чем это объясняется? Быть может, здесь в значительной степени следует видеть осмотрительность «обжегшегося ребенка», обманувшегося идеалиста, и еще в большей степени радостное любопытство человека, который раньше стоял в своем углу, но вдруг пришел в отчаяние от своего угла и теперь, наоборот, роскошничает и мечтает в безграничном просторе. Вместе с тем образуется почти эпикурейская склонность к познанию, и человек не может уже с легким сердцем отворачиваться от загадочного характера вещей; в то же время появляется отвращение ко всем великим словам морали и жестам, вкус, который отклоняет все неуклюжие, аляповатые контрасты и с гордостью сознается в своем навыке вперед выигрывать дело. Ибо это умение легко натягивать узду в нашем бурном натиске на истину, это самообладание всадника во время его дикой скачки и составляет нашу гордость; под нами ведь по-старому бешеные, горячие кони и, если мы медлим, то к этому побуждает нас опасность…

Наше медленно текущее время. – Вот что ощущают все художники, артисты и вообще люди дела, люди материнского типа. В каждом периоде своей жизни, – ведь всякое дело каждый раз отсекает часть жизни, – они верят, что они находятся у самой цели, и встретили бы терпеливо смерть с чувством: «мы для нее созрели». И это не служит выражением усталости, – скорее это тихое настроение осеннего солнечного дня, которое остается у автора всякий раз, когда произведение готово, созрело. Так замедляется tempo жизни, и оно становится густым, тягучим, – вплоть до ферматы, до веры в длинную фермату.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже