Если немец однажды действительно предается страсти (а не только по обыкновению из доброй воли к страсти!), то он ведет себя в ней, как следует, и не думает больше о своем поведении. Истина, однако, в том, что он ведет себя тогда весьма нерасторопно и скверно, как бы без такта и мелодии, так что очевидцы испытывают при этом муку либо умиление, не больше, — другое дело,
если он воспаряет в возвышенное и восторженное, на что способны иные страсти. Тогда даже немец становится прекрасным! Предчувствие того, на какой высоте начинает красота изливать даже на немцев свое очарование, влечет немецких художников ввысь и того выше, в разгул страсти: стало быть, действительной глубокое стремление выйти из скверного и нерасторопного состояния, по крайней мере, выглянуть — туда, в лучший, более легкий, более южный, более солнечный мир. И оттого часто их конвульсии оказываются признаками того, что им хочется танцевать: этим бедным медведям, в которых подвизаются скрытые нимфы и лесные боги — а подчас и более высокие божества!106
Музыка как заступница.
“Мне позарез нужен мастер музыки, — сказал один новатор своему ученику, — чтобы он перенял у меня мои мысли и впредь выражал их на своем языке: так я лучше проникну в уши и сердца людей. Музыкой можно совратить людей ко всякому заблуждению и всякой истине: кому удалось бы опровергнуть
тон?” — “Значит, ты хотел бы считаться неопровержимым?” — сказал его ученик. Новатор возразил: “Я хотел бы, чтобы росток стал деревом. Чтобы учение стало деревом, надо долгое время верить в него; чтобы верить в него, надо считать его неопровержимым. Дереву нужны бури, сомнения, черви, злоба, чтобы оно выявило породу и силу своего ростка; пусть оно сломится, если оно недостаточно сильно! Но росток всегда только уничтожается — не опровергается!” — Когда он сказал это, ученик порывисто воскликнул: “Но я верю в твое дело и считаю его столь крепким, что выскажу решительно все, что лежит у меня еще против него на сердце”. — Новатор посмеялся про себя и погрозил ему пальцем. “Такого рода ученики, — сказал он затем, — лучше всех, но они опасны, и не всякое учение выдержит их”.107
Наша последняя благодарность искусству.
Если бы мы не одобряли искусств и не изобрели подобного культа недействительного, то сознание всеобщей недействительности и лживости, внушаемое нам теперь наукой, — сознание о мираже и заблуждении, как условии всего познаваемого и воспринимаемого бытия, — было бы совершенно невыносимым. Честность
привела бы нас к отвращению и самоубийству. Но вот честности нашей противостоит неприятель, помогающий нам увернуться от таких выводов: искусство, как добрая воля к иллюзии… Мы не всегда препятствуем нашему глазу закруглять, уплотнять до конца: и тогда то, что мы несем через поток бывания, не выглядит уже извечным несовершенством, — тогда мы мним, что несем Богиню, и по-детски гордимся этим служением. Как эстетический феномен, наше существование все еще сносно для нас, и искусством даны нам глаза и руки и прежде всего чистая совесть для того, чтобы мы смогли из самих себя сотворить такой феномен. Нам следует время от времени отдыхать от самих себя, вглядываясь в себя извне и сверху, из артистической дали, смеясь над собою или плача над собою: мы должны открыть того героя и вместе того дурня, который притаился в нашей страсти к познанию; мы должны время от времени веселиться нашей глупости, дабы остаться веселыми и в нашей мудрости! И именно потому что мы, в конце концов, тяжелые и серьезные люди, и больше гири, чем люди, то ничто не доставляет нам такого удовольствия, как дурацкий колпак: он нужен нам для нас самих — всем нам потребно озорное, порхающее, танцующее, насмешливое, ребячливое и блаженное искусство, дабы не лишиться той свободы над вещами, которой требует от нас наш идеал. Для нас это было бы рецидивом — с нашей раздражительной честностью вполне уткнуться в мораль и ради тех сверхстрогих требований, которые мы в ней ставим себе, стать вполне добродетельными чудищами и чучелами. Мы должны смочь встать и над моралью, и не только стоять с трусливой одеревенелостью человека, страшащегося каждое мгновение соскользнуть с нее и упасть, но и парить над нею и играть! Как бы смогли мы для этого обойтись без искусства, без того, чтобы не валять дурака? — И покуда вы хоть как-то еще стыдитесь самих себя, вы еще не принадлежите к нам!
ТРЕТЬЯ КНИГА108
Новые схватки.
После того как Будда умер, в течение столетий показывали еще его тень в одной пещере — чудовищную страшную тень. Бог мертв: но такова природа людей, что еще тысячелетиями, возможно, будут существовать пещеры, в которых показывают его тень. — И мы — мы должны победить еще и его тень!
109
Остережемся!