Никто из «местных жителей» понятия не имеет о неведомом Кадате. В одном портовом городе Рэндольф Картер попадает в плен на «галеру жаболюдей». Во время плаванья он припоминает знакомые, полузнакомые пейзажи, о которых не раз беседовал с другом-сновидцем — смотрителем маяка
Скользкие, упругие, склизкие, желейно-желатиновые, вязкие, топкие, клейкие массы, конгломераты, облики, сущности сжимаются, расширяются, пульсируют в прозе Лавкрафта. Если в стихотворении Ронсара «не должно быть пустоты во вселенной», то здесь самая пустота невероятно энергична. Лавкрафта называют «космоцентристом» и «новым Коперником», хотя вряд ли он такой уж поклонник современной астрономии. Его воображение дурманят бездны, провалы, галактический драйв, уходящий в кошмарное «ничто», суггестивные имена далеких звезд — Беттельгейзе, Фомальгаут, Антарес, ибо все это провоцирует ледяной хохот безраздельной ночи, флейтовое безумие идиотического Азатота. В отличие от последнего, бог хаоса Ньярлафотеп вполне джентльмен, похожий, правда, на классического князя тьмы. При встрече с Картером он снисходит до объяснений: ты, Рэндольф Картер, любитель колониальной архитектуры, Кадат — город твоих детских грез и т. д. Короче говоря, бог хаоса отклоняет прошение опытного сновидца и возвращает его из бездонных онирических глубин домой, в ежедневность.
Правомерно ли сравнить сюжеты Лавкрафта и более или менее аналогичные Гофмана или Льюиса Кэррола?
Нет, и вот почему.
«Повелитель блох», «Алиса в стране чудес» — читатель уверен в обусловленной
Отсюда усилие стиля, ритмичность, поиск удачных образов и характеров, словом, «литература». Если Гофман или Кэррол и верили в свои вымыслы, то лишь в секретной глубине души. Иное дело Лавкрафт. Его рассказы — путевые дневники, часто написанные до крайности небрежно, наскоро. Из текста в текст путешествуют одни и те же фразы, обороты, целые пассажи. Любовных интриг нет, скандалов нет, бытовых и денежных проблем нет. Если понимать встречу Рэндольфа Картера и Ньярлафотепа как пародию на теофанию горы Синай, завет бога ясен: убирайся, пока цел. У теоморфов, эйдолонов и прочих влиятельных сущностей космических стихий один резон бытия: убивать. Во вселенской ночи Лавкрафта убивать значит порождать. Поэтому божественное, равно как и человеческое присутствие не обосновано ничем, вернее, имеет точно такой же смысл, как наличие трупов, упырей, тараканов, клопов и прочее.
Мыслю, то есть существую, познаю, покоряю — дикая иллюзия, мысль только позволяет лучше почувствовать тягостный кошмар бытия.
Можно ли жить при таких воззрениях? Вполне даже: во-первых, самоубийство только меняет мизансцену, во-вторых, Лавкрафт романтик, прежде всего, хоть и довел до крайности романтическую иронию и пессимизм. И к тому же любой взгляд, любое высказывание нисколько не объясняет тайну жизни и смерти. Говорят, он страстно любил шоколад и мороженое. Будем надеяться, он и сейчас недурно устроился.
Одна из главных особенностей романтизма — ностальгия по восторженной наполненности бытия — таковая непременно должна где-то быть — в сказочном прошлом, в Египте Рамзесов, в Атлантиде.
Только не в буржуазной Германии начала девятнадцатого века, только не в Америке начала двадцатого века. Х. Ф. Лавкрафт обожал дореволюционную Новую Англию, быт и нравы английских и голландских колонистов, что доказывает власть мечты — единственной роскоши в эпоху машин. На смену изобилия (abundatio) пришла лишенность (privatio) и ее детки — скаредность, экономия, рацион и точность. Когда всего много, зачем правила, учет, распределение? «Поэтому вернейший признак бедности, — говорит Г. Ф. Юнгер, — прогрессирующая рациональность организационных структур». («Совершенство техники»).