A меренги какие дивные были, пальчики оближешь! Даже Ральф себе лапу облизал — правда! Дома у нас мой черномазик за чаем всегда на отдельном стуле около меня восседает, ну, и тут затребовал, не успокоился, пока его к столу не пододвинули. Ем я, a он умильно так на крем смотрит, голову скривил, глаза скосил, почмокивает и облизывается, а передними лапами на стуле перебирает и даже немного подвизгивает от нетерпения. Он в этом отношении совсем в меня: крем, шоколад и ореховую халву обожает. Ну, как отказать? Дала ему большой кусок с кремом, да он, дурень, половину себе на лапу и уронил. Ничего, чистенько потом вылизал.
Попили мы, поели, поболтали да в половине десятого уже и дома были.
В воскресенье я утром раненько уроки выучила, потому что днем должны были прийти Люба и Володя, a он нас снять обещал, — до сих пор все еще не приходилось.
Прилетел, как всегда, веселый, сияющий, только около левого глаза здоровеннейший синяк, или скорее даже «желтяк», с лиловыми разводами, — последний крик моды такое сочетание цветов, как он уверяет.
— Это, — говорю, — кто ж тебя так благословил?
— Пострадал, Мурка, невинно пострадал из-за хлеба насущного, во время избиения младенцев.
— Что еще за избиение?
— A, видишь ли, у нас такой устав военный существует, чтобы новичкам, значит, горбушек и не нюхать, — это, мол, только для старослужащих.
— Что ты там еще врешь?
— Ел боб, не вру!
— Что это за «ел боб» такой?
— A это, видишь ли, потому, что божиться грешно. Нельзя, говорят, Бога всуе поминать. Ну, a «ел боб» сказать — какой же грех? А все равно клятва: соврать, значит, не моги.
— Ну, ладно, a синяк-то все-таки откуда?
— Говорю, невинно пострадал. Прихожу вчера в столовую, a на моем приборе горбушка лежит, пузыристая такая, как губка, не от нижней корки — та все одно что подметка, — a верхняя (Володя даже при одном воспоминании облизнулся). И ведь знаю, придут «старики», отымут. Я ее живо цап — да в карман, только откусил, сколько в рот влезло. Не успел еще и разжевать толком, как уж вся гурьба и нахлынула. Они как придут, сейчас первым долгом розыск горбушек. И тут то же самое: «Красногорский, a твой хлеб где?» — кричит самый наш верзила и горлан Дубов. Я и ответить не успел, a он: «А жуешь что? А? Краюхи утаивать? Старших обжуливать? Эй, братцы, вытряхнуть из него горбушку!»
— И вытряхнули?
— Вытряхнули, да еще как! Вот и орденом сим за отличие снабдили, — докончил он, показывая на «последний крик моды».
Весело там у них! Я бы всегда битая ходила, потому горбушки, да еще такие пузыристые, до смерти люблю.
В ожидании Любы мы пошли в мою комнату, то есть Володя пошел, a меня мамочка позвала примерять платье, которое портниха принесла.
Возвращаюсь, смотрю: Володя что-то кончает писать и с шиком расчеркивается. О ужас! Альбом-то Ермолаевой, она дала мне, чтобы я ей что-нибудь на память написала!
— Ты что там царапаешь?
— Да уж очень чувствительные все вещи у этой девицы понаписаны, вот например:
Ручей два древа разделяет,
Но ветви их, сплетясь, растут,
Судьба (ах!!.) два сердца (ох!..) разлучает,
Но мысли их в одном живут…
От горячо любящей тебя подруги Муси Старобельской.
Володя расхохотался:
— Душедрательно!.. Сногсшибательно! Ел боб, я умилен!.. Мурка, Мурка, неужто ты ничего еще глупее не выдумала?
Вот противный, вот бездушный, смеет смеяться над такими дивными стихами!
Я ему отвечаю одним только словом:
— Дурак!
— Рад стараться, ваше превосходительство!
Даже не рассердился, урод!
— Знаешь, Муська, я так тронут, так умилен, что не мог воздержаться и в порыве восторга тоже написал сей неведомой девице разумный совет, как быть счастливой, слушай:
И прибавил:
— Небось, пишете, пишете, a нет, чтобы разумный, истинно дружеский совет подруге дать. Коли она этим недовольна будет, уж не знаю, чем ей и угодить.
Вот противный мальчишка! Вот чучело! Но надо ему отдать справедливость, смешное чучело.
Я злюсь, но начинаю хохотать, a за моей спиной тоже кто-то заливается-хохочет. Это Люба незаметно вошла — мы за своими литературными разговорами и звонка не слышали.
— А! — воскликнул Володя, низко раскланиваясь. — Честь имею кланяться.
— Здравствуйте, — говорит Люба.
— А осмелюсь спросить о дражайшем здравии и благоденствии мадемуазель Армяш-де-Терракот? — продолжает он балаганить.
— Здорова и вам кланяется, — отвечает Люба.
— Тронут… двинут… могу сказать, опрокинут, — и, перекувырнувшись ногами кверху, Володя падает на пол.
Тут в дело вмешался Ральфик, примчавшийся, как угорелый, на этот шум. Володькины ноги дрыгали еще в воздухе, когда он, подпрыгнув, ловко вцепился в края его «пьедесталов» и казенному имуществу грозила крутая беда.
Ну, нахохотались мы и надурачились, что называется, вволю, пока не вспомнили про фотографию. Чуть-чуть опять не забыли!