Наконец, регистр Символического связан с языком самым непосредственным образом. При этом если Реальное прежде всего описывает область эмоционального опыта, а Воображаемое – область смыслов и значений, которые «подверстываются» к образам, доступным в данном месте в данное время, то Символическое акцентирует важность самих знаковых форм – означающих – для организации жизни индивида. Как отмечал Лакан: «Субъект может узнать, кем он является, только на основе означающего» {49}
. Означающее выступает своеобразным смысловым «конвертом», адресованным вовне, своего рода «сосудом для смысла». Сам по себе этот «сосуд» не имеет собственного постоянного содержания. Но он является мнемоническим «якорем», способным удерживать при себе то или иное содержание.Ролью смыслового контейнера репертуар означающего, однако не исчерпывается. В силу своей природы означающее, как писал Лакан, «поляризует и структурирует» смысл, давая ему шанс на существование {50}
. Соотнося «свое» (означающее) с «чужим», «мужское» с «женским», «детское» со «взрослым» и т.п., индивид может выстраивать сети значимых отношений. Собственно, поэтому Символическое у Лакана нередко выступает еще и под именем Символического порядка, то есть системы взаимоотношений между означающими, принципиальной чертой которых является их способность отличаться друг от друга.Еще одной существенной чертой Символического является его внешний характер. Символический регистр конституирует «человеческое существо как таковое», но при этом участие таких существ в «символическом универсуме» ограничено.
Люди гораздо более включены в него и переживают его влияние, нежели сами конституируют его. Они в гораздо большей степени являются его носителями, нежели действующими факторами. Именно вследствие влияния символов, символического построения истории человека происходят изменения, в которых субъект бывает готов признать своими меняющиеся, раздробленные, изломанные, порою даже не сложившиеся и регрессивные образы {51}
.Данное имя становится именем собственным. «Свое» оказывается «своим» только в процессе усвоения, то есть в процессе «символического построения» «Я», в процессе его отождествления и олицетворения с имеющимися знаками.
Итак, упрощая, можно сказать, что мы имеем дело с тремя различными динамиками: невыразимым опытом (Реальное), образной деятельностью (Воображаемое) и структурной интеграцией – локализацией – в рамках существующей знаковой системы (Символическое).
Понятно, что в изоляции эти регистры не существуют. Все три находятся в состоянии постоянного динамического взаимодействия и взаимовлияния. Посмотрим, как эти динамики проявились в репрезентациях веселых человечков.
Сквозной темой текстов, собранных в этом сборнике, является своеобразное удивление по поводу принципиальной нетипичности, неклассифицируемости – или, в иной транскрипции – структурной лиминальности веселых человечков. Эти персонажи как будто застряли между – между принципиальными пунктами отправления и прибытия, будь то пол, возраст или местонахождение. Например, Елена Прохорова отмечает половую «неопределенность» кукольных героев передачи «Спокойной ночи, малыши» {52}
. Лиля Кагановская пишет о «субъективной эластичности» Зайца и Волка из мультсериала «Ну, погоди!».Елена Барабан анализирует двойственность географического местонахождения городских героев мультфильмов о дяде Федоре. Мария Майофис обращает внимание на специфичность «взрослости» Карлсона. Примеры можно множить, но, пожалуй, предельно четко эта тенденция зафиксирована в характеристике Чебурашки из мультфильма «Крокодил Гена» (1969), о котором пишут Сергей Кузнецов и Константин Ключкин. Главный герой мультфильма, по его собственным словам, «неизвестно кто». Эта «неизвестность», понятно, есть следствие используемых классификационных схем. Проблема Чебурашки не в самом Чебурашке, а в том, что его – как выразился сторож из мультфильма – «не знают куда посадить» {53}
(Илл. 3).Такое отсутствие доступной субъектной позиции – смысловой «клетки» с соответствующим «ярлыком-означающим» – безусловно, может трактоваться по-разному. С. Кузнецов видит в структурной «неприкаянности» веселых человечков отражение социального «изгойства» советской интеллигенции. К. Ключкин трактует эту неприкаянность как свидетельство общего ощущения «заброшенности», свойственного позднесоветской аудитории в целом. Е. Барабан связывает эту же неприкаянность с желанием «человечков» прагматически дистанцироваться по отношению к «обществу», ставшему для них чуждым.