Джойку колотило от страху, и больше всего она боялась, что с ней случится истерика. Но все произошло так прекрасно и красиво, что к утру они оба точно знали, что не напрасно так долго жили в одиночестве.
В начале одиннадцатого часа пришел хозяин в сопровождении смущенного Клода.
Он сам сообщил хозяину, что жилец умер, и тот, переждав несколько дней, выбрал-таки подходящий момент, чтобы оповестить Нинку об освобождении помещения с первого числа.
Когда хозяин подошел к ней, чтобы собственноручно вручить извещение, она, перепутав его с кем-то, поцеловала его и сказала по-русски, чтоб он взял стакан.
Деловую бумажку она рассеянно уронила на стол, и она тут же соскользнула на пол. Нинка и не подумала ее поднять. Хозяин пожал плечами и удалился, глубоко возмущенный. Клоду так и не удалось убедить его, что он присутствовал на традиционных русских поминках…
Кто-то поставил старую магнитофонную запись. Это был московский шлягер конца пятидесятых, домашняя смешная переделка:
Москва, Калуга, Лос-Анжелос Объединились в один колхоз…
О Сан-Луи, сто второй этаж, Там русский Ваня лабает джаз…
Какая же это была древняя и милая музыка, все ей улыбались, и американцы, и русские, но русским она дороже стоила, эта музыка, — за нее когда-то песочили на собраниях, выгоняли из школ и институтов. Файка пыталась своему кавалеру это объяснить, но никаких слов на это не хватало. Да и как это объяснить, когда все грустно-грустно, а вдруг такая сладкая радость немножко проливается или, наоборот, такое веселье, полная радость тела, а откуда ни возьмись такая печальная нота, и сердце зажимает… Вот за то и гоняли…
Люда, настолько прижившаяся за эти дни в доме, что, выпив, позабыла, где она находится, все порывалась сбегать к соседке Томочке, излить ей душу, и никак не могла взять в толк, что Средне-Тишинский переулок — не за углом.
— Мам, ну до чего ж ты смешная пьяная, никогда не видел. Тебе идет, тянул ее сын от двери.
Тишорт подошла к Ирине и тронула ее за плечо:
— Пошли, мам. Хватит.
Вид у нее был строгий.
Поджарая и легкая Ирина шла рядом со своей недопеченной рыхлой дочкой и чувствовала, что между ними что-то происходит — и произошло уже: ушло напряжение последних лет, когда она постоянно чувствовала хмурое недовольство дочери и ее неприязнь.
— Мам, а кто это Пирожкова?
Так получилось, что она впервые слышала эту фамилию. Ирина не сразу ответила, хотя и давно готовилась:
— Я Пирожкова. У нас был роман в ранней юности. В твоем примерно возрасте.
Потом рассорились, а много лет спустя снова встретились. Получилось ненадолго. А на память об этой встрече Пирожкова оставила себе ребеночка.
— Молодец, Пирожкова, — одобрила Тишорт. — А он знал?
— Тогда — нет. А потом, может, догадался.
— Хороши родители, — хмыкнула Тишорт.
— Не нравятся? — резко остановилась Ирина. Она давно была уязвлена тем, что не нравится дочери.
— Нет, нравятся. Все другие еще хуже. Он знал, конечно. — Голос у Тишорт был взрослый и усталый.
— Ты думаешь, знал? — встрепенулась Ирина.
— Я не думаю, я знаю, — твердым голосом сказала Тишорт. — Ужасно, что его больше нет.
Негромкое жужжание русско-английского разговора прервалось резким и высоким взвизгом. Сбросив с ног черные китайские тапочки, Валентина щегольским движением, каким удалой гитарист ударяет по струнам, рванула верхнюю пуговку желтой рубахи, так что все остальные посыпались на пол мелким дождичком, и вышла, крепко шлепая толстыми роговыми пятками и блестя лаковым матрешечьим лицом.
Ах — тю, ах — тю!
У тебя в дегтю, У меня в тесте, Слепимся вместе!
Ай-яй-яй-яй-яй!
испустила Валентина высокий переливчатый и длинный вопль.
Шлепнув себя по бедрам, она ловко заколотила ногами по грязному полу.
Мотавшаяся все студенческие годы по северным экспедициям, собиравшая осколки живой русской речи в Полесье, под Архангельском, в верховьях Волги, когда-то она изучала фольклорные непристойности, как другие ученые — строение клеточного ядра или движение перелетных птиц. Она помнила частушки тысячами, вместе с диалектами и интонациями, во всех многочисленных вариантах, и стоило ей только разрешить себе открыть рот, как они слетали с языка, живые и неповрежденные, как будто только вчера с деревенской вечерки…
Ух-тюх-тюх-тюх!
Разгорелся мой утюг… — рассыпала она вокруг себя мелкие угольки, а темные пятки ее выделывали такую резвую дробь, как будто она затаптывала эти горячие угольки, вывалившиеся из печки.
Парагвайцы просто зашлись от счастья, особенно их главарь.
— Что это? — спросил саксофонист у Файки, но она таких слов не знала и потому ответила приблизительно:
— Это русский кантри…
Нинка, еще до начала Валентининого фольклорного хита, с прямой спиной и запрокинутой головой, как через сцену, прошла к себе в спальню. Здесь, в полутьме, она присела на край тахты и, услышав звяканье стекла, поняла, что она здесь не одна. В углу, на корточках, спиной к ней, сидел Алик. Он передвигал оставленные там бутылки, что-то искал.
Нина не удивилась, но и не двинулась с места.
— Что ты там ищешь, Алик?