Степь ожила и расцветилась, словно разбили здесь табор цыгане. Соревнования по стрижке овец оренбургским беспривязным способом привлекли куда больше людей, чем вчерашнее совещание. Не только почти все скамейки уже были заняты, но и в степи, расстелив на траве одеяла, цветные платки и даже ковры, сидели и лежали болельщики из дальних деревень и сел. Как и положено на соревнованиях, кое-где уже и позванивали стаканами, закусывали. Приехали люди кто на чем: на машинах, в телегах, верхом. А знаменитый чабан, Герой Труда Ендербек Арстынбаев прикатил из своего хутора, затерявшегося в ковылях посреди степи, на голубой, цвета неба, «Волге». Вышел из-за руля щеголем — в стального цвета костюме, явно сшитом на заказ в городе. На брюках еще сохранились от упаковки поперечные складки.
С заднего сиденья выбралась его жена. На груди у нее позванивал и рассыпал искры света панцирь из пробитых монет, а высокую шнуровку ботинок покрывал подол длинной темной юбки. Она вынула из багажника машины свернутый ковер, раскатала его по земле, а рядом поставила блестящий, до жара начищенный самовар.
Отойдя подальше от Феди, я окинул взглядом пестрый лагерь болельщиков, позавидовал тем, кто приехал на подводах, и теперь, опустив по их краям до земли легкие одеяла или простыни, мог прятаться меж колес от солнца, как в палатках, а вскоре стал примечать тех, с кем встречался раньше, о ком писал в газету. Известного чабана Антона Ефимовича Кудашева я углядел среди группы людей, сидящих кружком на траве.
Давно когда-то я писал о нем и сейчас, смутно вспоминая ту зарисовку, ощутил неловкость: по молодости лет я ее написал бойко и, думается, многое напутал.
В зарисовке, помню, было все: серебристые ковыли, шалый степной ветерок, играющий в них и в гриве коня, на котором ехал всадник, поющий песню.
Еще там была степь — без конца и края. Степь и степь.
Дальше говорилось о том, как прошло лето. Прошла и зима. Начался весенний окот, а тут ударили неурочные заморозки. Ягнята гибли. Спасая их, Антон Ефимович заполнил ими весь дом. Хилые, неспособные встать на трясущиеся тонкие ножки, они лежали у него на полу, завернутые в тряпки, и под лавками, под столом, под кроватью и даже на печке. Тогда мне все казалось, что он их кормил с ложечки, а когда они дохли, то он шлепал ягнят, дул им в рот, пытаясь возвратить к жизни.
Высоким слогом я и поведал об этом и еще кое о чем другом, а теперь стоял и не знал, стоит ли подойти к Кудашеву или лучше не надо.
Все же я набрался храбрости и подошел.
Кудашев посмотрел на меня и заулыбался — узнал. Похлопал по земле ладонью и сказал:
— Садись, гостем будешь, а если вино принес — то хозяином. — Кожа на лице и на шее Кудашева обгорела, шелушилась, веки воспаленно краснели, на тяжелых руках вспухли вены, а в фигуре его угадывалась некоторая кособокость, наверное, от того, что привык он, когда перегонял по степи отару в поисках корма, свешиваться с седла в правую сторону, чтобы сподручнее было щелкать кнутом.
Ей-ей, не стоило мне в той зарисовке заставлять его петь в седле.
— Лукин вчера во время доклада много о зимнем окоте говорил, — стараясь завязать разговор, спросил я, — так как, по-вашему, лучше это, чем весной, или хуже?
— А я два года уже как на зимнем, — ответил Кудашев. — Да, по-моему, и у других отары на зимнем окоте. Ну, может, не у всех, но что у большинства — это да. Так что, в общем, правильно он говорил.
— Иные начальники говорят правильно, да вот делают по-другому, — вмешался в разговор старик, сидевший слева от Кудашева.
— Что это ты так, Семеныч? — усмехнулся Антон Ефимович.
— А вот и то… В прошлом годе этот твой самый Лукин ехал куда-то по своим делам, да и завернул ко мне на бахчу. Ходил все, смотрел, говорил, как ухаживать за бахчой надо, как полив делать, чтоб, значит, водянистыми арбузы не были, да то, да се. Я, старый дурень, и ухи развесил: вот, думаю, башковитый мужик. Ну, уехал он, а часа этак через два гляжу я — опять машина пылит. Шофер евоный приехал и говорит: «Дай-ка мне, папаша, пяток арбузов, что получше». — «А ты кто такой выискался?» Это я ему в ответ. А он мне: «Да ведь не для себя, для начальника».
— Неужели так и сказал? — насторожился я.
— А то как же. Так и сказал. Ну, я ему, конечно, от ворот поворот. У меня, дескать, один начальник-то — председатель колхоза. Так он в ответ: «Ну, это мы в аккурате, — говорит, — сделаем». Сел в машину и укатил. А потом смотрю — опять пылит. Вылез, смеется, рот аж до ушей, и записочку мне от председателя подает.
— И дали ему арбузы?
— Дал. Как не дать? В таком разе, говорю, бери. Он пяток уложил в машину да еще и говорит, что, мол, жарко больно, пить чёй-то хочется, не съедим ли, дескать, арбузик. Тьфу, плюнул я, выбирай в таком разе шестой. Так он, стервец, — в голосе старика неожиданно послышалось восхищение, — выбрал самый что ни на есть зрелый. Как дал ножом по корке, так он, арбуз-то, крррах-ах — и лопнул. Сердцевина вся красная, а поверху пена, как снег. У меня даже в груди заломило. Вот подлец, думаю, знает, что выбирать.