А утром у меня температура подпрыгнула, пусть и немного, и Клава ставила мне укол в задницу. Проникающим в душу спокойным взором она в упор глядела на меня и говорила, выдавливая жидкость из шприца, санитарке, порхающей по вагону:
– Своди малого в туалет. Умой. Он в саже весь. В окно много глядит. А моет только чушку. Одной рукой обихаживать себя еще не умеет. Вот и умой его. Как следует умой. Охлади!
И не когда-нибудь, а поздней ночью Анечка поперла меня в туалет, открыла кран и под журчание воды начала рассказывать свою биографию, прыгая с пятого на десятое. Биография у нее оказалась короткой. Очень. Родилась на Кубани, в станице Усть-Лабе. Успела окончить только семь классов, потом в колхозе работала, потом курсы кончила, медсестер, полгода уж санитаркой в санпоезде ездит, потому что места медсестер заняты…
– Во-от! – напряженно добавила она и смолкла. Вдруг нервно рассмеялась: – Война кончится, так и буду судна да утки подавать… медсестрой не успею…
– Успеешь! – поспешно заверил я. – На гражданке больных на твою долю хватит… Н-налечишь еще. – И я начал заикаться и опрометчиво добавил: – Ты доб-брая…
– Правда? – подняла голову Анечка, глаза ее черные загорелись на бледном лице заметным ярким огнем, может, и пламенем. – Правда?! – повторила она и сделала вроде бы шаг ко мне.
Но я, дрожащий, как щенок, от внутреннего напряжения, все понимал, да не знал, что и как делать, – здесь, в туалете, с перебитой рукой, в жалком, просторном бельишке, перебирая босыми ногами по мокрому полу, будто жгло мне подошвы, пятился к двери, от лампочки подальше, чтоб не видно было оттопырившиеся, чиненные ниже прорехи кальсонишки, и судорожно схлебывал:
– Пра… Правда!.. Пра… Правда!
Надо было как-то спасаться от себя и от позора, надо было что-то делать, и я тоже торопливо, с перебоями начал рассказывать свою биографию, которая оказалась гораздо длиннее, чем у Анечки, и дала нам возможность маленько успокоиться.
– Ой! Вода ж на плите! – всполошилась Анечка и с облегченным смехом торопливо говоря: – Кипит уж. Ключом.
Вылила горячую воду в заткнутую пробкой раковину, сноровисто и умело принялась мыть мне голову, лицо, шею, здоровую руку и освобожденно, с чуть заметным напряжением и виноватостью в голосе тараторила о том о сем. Когда вымыла меня, гордо сказала, показывая на зеркало:
– Погляди, какой ты красивый у меня стал!
Опасливо, боясь розыгрыша, я глянул в зеркало, и оттуда на меня, тоже опасливо, с недоверчивостью, уставился молодой, исхудалый парень с запавшими глазами, с обострившимися скулами. Анечка же, привалившись своей теплой грудью ко мне, будто протаранить меня собиралась, ощущаемая всей моей охолодевшей до озноба спиной, причесывала мои мокрые, совсем еще короткие волосы и ворковала:
– Во-от, во-от, чистенький, ладнесенький… – А грудь все глубже впивалась мне в спину, буровила ее, раздвигала кости, касаясь неотвратимым острием сердца, раскаляла в нем клапана, до кипения доводила кровь – сердце вот-вот зайдется. – Ты чего дрожишь-то, миленький?
– Н-ничего… х-холодно! – нашелся я и стреканул из туалета к своему спасательному вагонному месту, где Анечка успела перестелить постель, взбила подушку, уголком откинула одеяло с чистой простынкой. Но сам, с одной рукой я на вторую полку влезть не умел еще и покорно ждал Анечку, крепко держась за вагонную стойку здоровой рукой – никто не оторвет.
Появилась Анечка, тоже умытая, прибранная, деловито подсадила меня на полку, дала тряпку – вытереть ноги, укрыла одеялом и, мимоходом коснувшись холодной ладошкой моей щеки, коротко и отчужденно уронила:
– Спи.
Я не сразу уснул. Слышал, как теперь уже Клава донимала расспросами Анечку.
– Вот еще! Больно надо! – сердито роняла санитарка. – Умыла и умыла… – Но в голосе ее все отчетливей проступал звон, и его, этот звон, задавливало, потопляло поднимающимися издали, из нутра обидными и стыдными слезами, голос расплющился, размок, и мокрой, стонущей гортанью она пыталась выкрикнуть: – Да мне… Да если захочу… Да у меня жених в Усть-Лабе! Юрка. Я лучше Юрке… сохраню… сохранюсь…
– Лан, лан, не плачь, – зевнула длинно, с подвывом Клава. – Салага он. Не умеет еще. Хочешь, я тебе подкину старшого, ну, Стеньку-то Разина! Тот не только в туалете, тот на луне отделает!..
– Отстань со своим Разиным! Никого мне не надо!
– Ну, ну, не надо, так и не надо! Кто бы спорил, а я не стану, – гудела успокоительно Клава и похлопывала юную подружку по одеялу, догадывался я – гладила по голове, понимая неизбежность страдания на пути к утехам, пагубную глубь бабьей доли-гибели.
Успокоив Анечку, Клава и сама скоро успокоилась, пустив пробный, пока еще короткий всхрап носом, потом заработала приглушенным, деловитым храпом человека, честно зарабатывающего свой хлеб и с достоинством выполняющего свой долг перед народом и родиной. Однако ж в пути, догадался я, Клава спала не до самого глубокого конца и храпела не во всю мощь оттого, что и во сне не забывала про больных, безропотно, неторопливо поднималась на первый зов раненых или на стук в вагон снаружи.