Ну, сказать правду, и мы их, пауков, возненавидели дюже. Спим и думаем, как бы им чем нашкодить, конец исделать. Куда там, кругом беляки да земская стража. И вдруг, дорогой мой товарищ, — хлопая меня по колену, возбужденно выкрикивает Жулев, — налетели мы из камышей. Белые в тот день в карательную ушли, в селе мало кто из них остался. Заняли мы село. Кто к своей жинке, кто до матери подался, а другие караулы у села заняли. А я, как лютой злобой горел к этому самому Степану, вместе с дружком моим, тоже партизаном из камышей, только из другого села, Величавого, заскочил к Лихаревым. В одной руке граната, в другой — наган, у дружка обрез с полной обоймой. «Ну, думаю, сейчас контра, кулацкая твоя морда, расквитаюсь я с тобой за бедняцкую кровь да слезы».
Имел я слушок, что здесь он, Степан, никуды не бежал, как мы с маху Урожайное захватили.
Вбегаем во двор, а посередь него суматоха идеть. Вся семья Лихаревых здесь, орут, кричат, плачут. Жинка Степанова волосы на себе рвет.
— А-а, — кричу, — сукины дети, теперя ревете, как наша взяла. Где Степка, давай его сюды, стерву, сейчас его кончать будем.
А Прасковья, жена его, кричит, слезами разливается.
— Да что, окаянные, не видите, что ли, горюшка, которое с нами приключилося?
Сама ревет, а сама пальцем тычет в сторону. И остальные старухи, ребяты и другие Лихаревы как взревут да взвоют.
Глядим мы в сторону и видим: сидит на своем заду Степан куркуль, мучитель этот, к дереву спиной за руки да за ноги привязанный да еще ремнем через живот опять же к дереву приторочен. Смотрит на нас, глаза таращит, чего-то мычит, а глаза мутные, из носу сопли текут, по всей морде повисли, из рота слюни пузырями скочут, как из бочки брызжут. Весь дергается, сопит, всю грудь обслюнявил и левой ногой об землю топает, ровно жеребец кованый. Мы к ему, а он слюни пуще прежнего пускает, зубами щелкает, а сам мычит, а чего мычит — непонятно. А нас, конешно, не узнает.
— Чего с ним такое? — спрашиваю я Прасковью, а дружок мой держит обрез и на мене глядит.
— Сбесился он... его собаки неделю назад покусали... — взвыла Прасковья, — мы ему говорим, може, бешеная, а он... — тут она, ровно кликуша, забилась в падучей, а остальные воем завыли... Все орут, один Степан сидит на заду и сопли пущает, да теперь уж не одной, а обоими ногами по земле стучит. А вид у него противный, ну прямо самашедший, весь в слюне да пузырях.
— Сбесился? — спрашиваю я, а бабы утирают глаза да башками кивают.
— Так ему, сволочу, и надо, — говорю я, — видать, бог-то он есть, наказал еще допреж нас кровопийцу.
И опять завыли бабы на всякие голоса, а дружок мой важно говорит:
— Может, все-таки, его для верности из винта вдарить?
Тут и ребятенки Лихаревские, и старухи так завыли, заорали, что я постеснялся при них такое сделать.
— Божий суд, — говорю, — нехай сам собой издыхает. Идем, Сашок. И пошли мы середь тишины, только слышно, как бешеный ногами стучит да пузыри соплявые пущает.
А тут тревога. Беляки с полдороги возвращаются. Ну мы собрались и обратно, в камыши. Кто жинку, кто брата с собой захватил, но и, конешно, провизии и патронов тоже. А через день докладывают нам беженцы из села:
— Обманул, обмикитил вас Лихарев. Он, сука, как пули заслышал, сейчас же свою комедию устроил. Его жена, Прасковья, с свекровью привязали его к дереву. До чего ж хитер, собака. Это у них зараньше придумано было. Вот как оно бывает! — покачивая головой, закончил Жулев. — Да ты хоть фамилию мою не записывай, чтоб над дураком не смеялись, — просит он, видя, как я, улыбаясь, записываю его рассказ.
Вместе с очередной сводкой посылаю Кирову рассказ незадачливого партизана. Пусть посмеется Сергей Миронович на досуге.
* * *
Вчера кавалерийскому разъезду нашего 1-го кавполка сдалась без боя полурота солдат ширванского полка, только три дня назад пришедшая из станицы Прохладной.
Полурота в 92 человека, с фельдфебелем, тремя унтер-офицерами и прапорщиком при двух станковых и двух ручных пулеметах, сдавшаяся 26 конникам, явление обещающее.
Почти все солдаты — крестьяне, мобилизованные Деникиным. Они сразу же потребовали зачисления их в ряды Красной Армии. Забавная история произошла с прапорщиком. Он сам очень охотно перешел к нам и, по словам солдат, — тихий, добрый и благожелательный человек.
Когда я опрашивал его, он неожиданно сказал:
— Ну какой я офицер? Ведь я же артист, — и тут же пояснил, — артист бакинского кафешантана «Луна». Я там в течение последних двух лет танцевал в дамском платье, с большим шиньоном на голове. Я, конечно, пудрился, красил губы, ставил на щеку мушку, даже белился. А зрители и не подозревали о том, что я мужчина, — посылали мне конфеты, цветы, духи, записки. Звали к себе и так далее.
— А как же вы очутились на фронте?
— А меня, как бывшего прапорщика, мусаватисты выслали вместе с другими бывшими русскими, по требованию Деникина, на Северный Кавказ, и мы все пополнили его войска, — смеется прапорщик-шансонетка.
Позже я узнал, что, прибыв в Астрахань, этот «артист» устроился в культотделе поарма и выступал в спектаклях, как недурной тенор.