Р. Ж.: Тут как раз и проявляется противоречие. Чтобы его понять, необходимо и достаточно признать то, что мы уже признали, а именно что желание, в точности как и психиатрия, но задолго до нее, наблюдает за тем, что с ним происходит без правильной интерпретации; его ложные выводы станут основанием дальнейших желаний. Совсем не будучи «бессознательным» во фрейдовском смысле и возникал отнюдь не только в наших снах, желание не только наблюдает, но и никогда не перестает размышлять о направлении своих наблюдений;
Желание всегда уже предваряет психиатрию в тех ловушках, в которые, по его примеру, она попадает. Эта наука сама себе создает обязательство попадаться в такие ловушки, для нее это то же самое, что давать очень точное и очень разумное описание, которое не хочет искать невозможного и остерегается истолковывать что бы то ни было в ином направлении, чем само желание. Психиатрия не понимает того скрытого размышления, которое побуждает желание эволюционировать, она не опознает в нем то, что должна опознавать: некую стратегию, которая определяет себя каждый раз начиная с последних наблюдений, которая всегда принимает одни и те же решения в связи с одними и теми же данными, которые вновь появляются в одном и том же порядке. Она не видит динамичного течения этой стратегии, ей кажется, что она видит четко различающиеся симптомы, словно объекты, положенные друг возле друга на плоской поверхности.
Желание разделяет все ошибки, в которые впадает размышление, и на их основе возводит свою ошибочность в принцип. Все смутно ощущают эту ошибочность, но никто до сих пор не распознал по-настоящему отвлекающей внимание простоты, свойственной ее первоначальной движущей силе. С того момента, как эта сила вступает в действие, сомнения уже невозможны; непрерывность и связная последовательность данного процесса не могут быть лишь эффектом риторики или результатом какой-то фабрикации. Мы увидим, что, без труда интегрируясь в этот процесс, все симптомы, которые, как правило, сводятся к статическим, неподвижным описаниям, оживут при соприкосновении друг с другом. Все признают весьма театральный характер того, что называют мазохистской эротикой. Речь идет о мизансценах. Субъект старается воспроизвести в своей сексуальной жизни некий тип отношений, который приносит ему определенное наслаждение. Субъект знает или думает, что знает, этот тип отношений. Это отношения насилия и преследования; они не обязательно ассоциируются с сексуальным удовольствием. Почему же они фигурируют здесь?
Чтобы понять это, нужно отойти от непрозрачности собственно мазохистских инстинктов и импульсов и вернуться к ранее нами предложенному соображению, прозрачная действенность которого, по справедливости, обязывает нас отказаться от иллюзии знания, внушаемого нам этим ярлыком, от самого этого слова «мазохизм», к которому уже все вокруг привыкли и повторяют его так, словно речь идет о чем-то само собой разумеющемся, о бесспорной очевидности и о понятии, которое адекватно описывает эту очевидность.
То, что желает воспроизвести субъект, именуемый мазохистом, есть отношение неполноценности, презрения и преследования, которым он связан (или думает, что связан) со своим миметическим образцом. Поэтому нужно, чтобы данный субъект дошел до той фазы, в которой образец его интересовал бы лишь в качестве соперника, или чтобы противостояние и насилие со стороны этого соперника оказались на первом плане. Противостояние и насилие присутствуют здесь не сами по себе, повторим это, а с целью объявить (либо сделать вид, что они объявляют) о себе подражателю этого образца. Этот подражатель стремится не к страданию и подчиненности, а к якобы божественной суверенности, жестокость которой внушается ему близостью образца.