Р. Ж.: Мы охотно обвиняем в нарциссизме других, и особенно тех, кого мы желаем, чтобы ободрить самих себя, чтобы связать безразличие других не с тем ничтожным интересом, который мы представляем в их глазах, а то и вообще - назойливый страх, всегда маячащий на горизонте любого дикого психоанализа, а с некоей чуть ли не болезненностью, которой были бы удручены эти другие, с излишней и патологической сосредоточенностью их на себе самих, характерной для этих других, со своего рода недугом, которым они могут быть поражены больше, нежели мы сами, и который помешал бы им выйти, как им следовало бы, из своего чересчур лелеемого Я и пойти нам навстречу. В наше время обвинять желаемый объект в нарциссизме - то же самое, что обвинять женщину в эгоизме и кокетстве во времена Фрейда. Если Фрейд изменил наш словарь, то не тем, что он внес в эту сферу что-то действительно новое, а как раз наоборот. Он удовольствовался тем, чтобы освежить все ветхое, поднимаемое со дна души самим желанием, и бросить его в культурный поток, и в течение по крайней мере нескольких лет создавал у людей впечатление, будто он говорит и видит вещи так, их никто не видел прежде.
Сказанное нами выше относительно демистификаторской воли как желания неприменимо к желанию в понимании Пруста. Или, вернее, прустовское желание являет нам вариант того же самого желания, иную, противоположную, форму этого желания. Рассказчика здесь очаровывает не та стабильность, которую сообщает образцу его неразрывная связь с неведением о жертвенных механизмах, а совсем наоборот, рассказчик приписывает желаемому степень демистификации более радикальную, чем его собственная, наглый цинизм в отношении всех ценностей, которые сам он не перестает уважать, ловкая и невозмутимая манипуляция всеми чарами (
Ж.-М.У.: Здесь очень важно понять, что Фрейд материализует и фиксирует положения, которые существуют лишь посредством друг друга, а в конечном счете - посредством миметизма препятствия. Если сегодня мы видим ложность этого предлагаемого нам в «Введении в нарциссизм» нарциссизма как такового, то это потому, что само по себе обострение миметизма вокруг нас делает определенные вещи очевидными.
То, что обедняет Я, есть в конечном счете само желание быть этим Я, желание-влечение к тому нарциссизму, которого никогда недостает в нас и чье сияние мы вечно усматриваем в этом Другом, рабами которого делаем себя. Похоже, именно этот фетишизм своего Я, или современный фетишизм Различия, заменивший первоначальное индивидуалистическое самоутверждение, провал которого стал слишком очевидным, и провоцирует все большее обезразличивание, все меньшее конкретное различие и продвигает нашу историю к ее неизбежному завершению.
Р. Ж.: Если вернуться напоследок к тем двум текстам - Фрейда и Пруста, - которые мы сопоставили, то мы увидим, что превосходство Пруста над Фрейдом есть результат большей проницательности Пруста в отношении того, что составляет его собственное желание, но эта проницательность несколько двусмысленна в той мере, в какой она не вполне отделима от продвижения самого миметического желания, от всего того, что постепенно сгущается в черный цвет в промежуток между венским шелестом «прекрасной эпохи» и атмосферой Первой мировой войны.
ГЛАВА ПЯТАЯ
По ту сторону «скандала»
Р. Ж.: Если и есть у Пруста произведение, которое соответствует фрейдовскому тезису о нарциссизме и в каком-то смысле его иллюстрирует, то это не главный его роман, «В поисках утраченного времени», а первый его роман, «Жан Сантей», который писатель не счел достойным опубликования, так как понял, что в нем он еще не достиг истины своего желания[183].
«Жан Сантей» - вещь посредственная именно в сравнении с «Поисками», а не со всем литературным творчеством Пруста в целом. На самом деле эта вещь превосходит некоторые из тех литературных произведений, которые Фрейд в обилии цитирует в своих работах.
Если мы рассмотрим образ ее героя Жана Сантея, то увидим, что, когда он произносит «я», это напоминает то, что Фрейд описывает как «безупречный нарциссизм». Если внимательнее всмотреться в этот образ, то мы легко установим, что в свете романа «В поисках утраченного времени» он представляет собой непрестанную ложь, ложь, быть может, еще невидимую, но тем более ложную, чем с большей «искренностью» она проявляется.