…Это место мне было знакомо. Справа — до самых гор — весенняя цветущая степь, слева — сверкающая под солнцем ровная, уходящая вдаль нитка арыка. Мы едем верхом на лошади — без седла и уздечки. Лошадка смирная, добрая, мы никуда не торопимся. Моя девушка, ее зовут Алтан-Абахай, что по-бурятски означает «золотая царевна», сидит передо мной, держится за гриву лошадки, я сижу сзади, держусь за девушку. Алтан-Абахай в шелковом малиновом халатике, он расстегнут, и мои руки нежно обнимают девушку за талию, трогают ее маленькие тугие грудки, как бы нечаянно соскальзывают на широко расставленные бедра. Алтан-Абахай смеется, прижимается лицом к гриве. Нам хорошо, но мне печет спину солнце. Я снимаю с девушки халатик и прикрываю спину. Алтан-Абахай резко поворачивается ко мне, ее золотистые ноги оказываются на моих бедрах. Я сжимаю ее в объятиях. Алтан-Абахай смеется. Ее смуглое широкое лицо сейчас кажется нежно-белым, как белое золото. В узких глазах отражается солнце. Она обхватывает меня ногами, а сама опрокидывается на гриву. Алтан-Абахай закидывает руки вверх, ласкает уши, гриву лошади. А я вижу сияющий голубым искристым огромный глаз, лошадь оглядывается на меня, и мне кажется, улыбается — понимающе и добродушно. Мы едем долго, халатик остался где-то позади, но он нам больше не нужен. Лошадь, весело фыркнув, бережно опускается на колени, потом на задние ноги — мы соскальзываем в густую траву. Лошадь разваливается рядом, но деликатно отворачивается от нас. «У нас будет ребенок», — говорит Алтан-Абахай и радостно смеется. «Я рад, — говорю я, — но почему ты так уверена?» — «Знаю, так надо», — загадочно отвечает она. Травинки щекочут наши обнаженные тела, шмели и пчелы жужжат над нами, но не трогают нас. Лошадь оборачивается, глаз ее отражает сияние голубого неба, прозрачен и искрист, она словно проверяет, как мы, готовы или еще нет. Нет, мы еще не готовы, нашей умной лошадке придется ждать еще долго-долго…
Я проснулся в слезах. Франц храпел, как солдат-новобранец. По-моему, он мог спать все двадцать четыре часа в сутки. Представляю, какие проблемы он создавал своим родителям, когда его с великими трудами дотянули до четвертого класса начальной школы и отчислили, потом он поучился в другой, рангом ниже, потом, через знакомых, устроили в третью, но и там он долго не продержался. Спорт его тоже не интересовал. Самое любимое его занятие — сидеть и смотреть. Выражаясь высоким «штилем» — созерцать, причем без единой мысли в голове. Думаю, доктор Герштейн был слишком деликатен, назвав его состояние «врожденной депрессией». Ведь Франца устраивали на работу и в дом престарелых, и в «Красный Крест», и каким-то разносчиком в евангелический центр — лишь бы оформить как альтернативную службу. Отовсюду он, как наш сказочный Колобок, уходил. Или был уволен за неспособность выполнять тот минимум, который от него требовался. Или просто не являлся, проводя целые дни на городских скамейках, глядя отсутствующим взглядом перед собой. Что он там видел, одному господу ведомо. Но мне было его искренне жаль. Уходила его жизнь — час за часом, месяц за месяцем, год за годом! Об этом-то он думал? Или рассчитывал прожить вечность? А может быть, он не так уж и глуп, просто выбрал такую форму сопротивления миру. Или вообще живет только таким способом и в этом созерцании видит смысл всей своей жизни…
Снова возвращаюсь в тот день. Мы потягивали через трубочки вино, ждали, не прилетит ли наш воробушек. Но, увы, дальше произошло нечто весьма странное. Напротив нас, за соседний столик уселись какие-то два мужика, иного слова не подберу, по лицам явно русские, заказали пиво и с наглой беззастенчивостью стали разглядывать нас, отпуская в наш адрес какие-то шуточки. Мы отвернулись, чтобы не видеть их. И вдруг вспышка — фотовспышка — заставила обратить на них внимание. Нас фотографировали, причем самым беспардонным образом! «Не будем связываться», — прошептала Галя и, отодвинув бокал с недопитым вином, поднялась. Я же был иного мнения. Залпом допил вино и, подойдя к тому, который фотографировал, сказал:
— Здесь принято спрашивать разрешения.
— Да ну? — «Фотограф» был в клетчатом пиджачке и немецкой шапочке с длинным козырьком и пуговицей на макушке.
— Хотите, чтобы эту прописную истину вбила в ваши мозги немецкая полиция?
— Ой, как страшно! — куражась, расхохотался второй, чернявый. — Давай, зови свою немецкую полицию! Только имей в виду, фраер, потом, после полиции, тебя уже никто не соберет, даже хваленая немецкая медицина.
Галя делала мне знаки, чтобы не связывался. Я подошел к ней, меня трясло.
— Это — гэбэшники, — прошептал я. — Нас засекли!
— Успокойся, они не тебя фотографировали. Меня!
— Почему ты так решила?
— Потому… Потому, что они нормальные мужики, не голубые…
Я с недоумением уставился на нее: при чем здесь это? Она улыбнулась, точнее, ухмыльнулась, как она умеет это делать, когда рассержена.
— Я что, так подурнела, что на меня не могут обращать внимания нормальные мужики?