Но тут г-н фон Рихтер заметил Панталеоне, что ему, как старшему секунданту, следует, по правилам дуэли, прежде чем провозгласить роковое: «Раз! два! три!», обратиться к противникам с последним советом и предложением: помириться; что хотя это предложение не имеет никогда никаких последствий и вообще не что иное, как пустая формальность, однако исполнением этой формальности г-н Чиппатола отклоняет от себя некоторую долю ответственности; что, правда, подобная аллокуция составляет прямую обязанность так называемого «беспристрастного свидетеля» (unparteiischer Zeuge) – но так как у них такового не имеется, то он, г-н фон Рихтер, охотно уступает эту привилегию своему почтенному собрату. Панталеоне, который успел уже затушеваться за куст так, чтобы не видеть вовсе офицера —обидчика, сперва ничего не понял изо всей речи г-на фон Рихтера – тем более, что она была произнесена в нос; но вдруг встрепенулся, проворно выступил вперед и, судорожно стуча руками в грудь, хриплым голосам возопил на своем смешанном наречии: «А la-la-la… Che bestialita! Deux zeun'ommes comme ca que si battono – perche? Che diavolo? A ndate a casa!»
– Я не согласен на примирение, – поспешно проговорил Санин.
– И я тоже не согласен, – повторил за ним его противник.
– Ну так кричите: раз, два, три! – обратился фон Рихтер к растерявшемуся Панталеоне.
Тот немедленно опять нырнул в куст – и уже оттуда прокричал, весь скорчившись, зажмурив глаза и отвернув голову, но во все горло:
– Una…due… e tre!
Первый выстрелил Санин – и не попал. Пуля его звякнула о дерево.
Барон Донгоф выстрелил тотчас вслед за ним – преднамеренно в сторону, на воздух.
Наступило напряженное молчание… Никто не трогался с места. Панталеоне слабо охнул.
– Прикажете продолжать? – проговорил Донгоф.
– Зачем вы выстрелили на воздух? – спросил Санин.
– Это не ваше дело.
– Вы и во второй раз будете стрелять на воздух? – спросил опять Санин.
– Может быть; не знаю.
– Позвольте, позвольте, господа… – начал фон Рихтер, – дуэлланты не имеют права говорить между собою. Это совсем не в порядке.
– Я отказываюсь от своего выстрела, – промолвил Санин и бросил пистолет на землю.
– И я тоже не намерен продолжать дуэль, – воскликнул Донгоф и тоже бросил свой пистолет. – Да сверх того я теперь готов сознаться, что я был не прав – третьего дня.
Он помялся на месте – и нерешительно протянул руку вперед. Санин быстро приблизился к нему – и пожал ее. Оба молодых человека с улыбкой поглядели друг на друга – и лица у обоих покрылись краской.
– Bravi! bravi! – внезапно, как сумасшедший, загорланил Панталеоне и, хлопая в ладоши, турманом выбежал из-за куста; а доктор, усевшийся в стороне, на срубленном дереве, немедленно встал, вылил воду из кувшина и пошел, лениво переваливаясь, к опушке леса.
– Честь удовлетворена – и дуэль кончена! – провозгласил фон Рихтер.
– Fuori (фора!) – по старой памяти, еще раз гаркнул Панталеоне.
Разменявшись поклонами с г-ми офицерами и садясь в карету, Санин, правда, ощущал во всем существе своем если не удовольствие, то некоторую легкость, как после выдержанной операции; но и другое чувство зашевелилось в нем, чувство, похожее на стыд… Фальшью, заранее условленной казенщиной, обыкновенной офицерской, студенческой штукой показался ему поединок, в котором он только что разыграл свою роль. Вспомнил он флегматического доктора, вспомнил, как он улыбнулся – то есть сморщил нос, когда увидел его выходившего из лесу чуть не под руку с бароном Донгофом. А потом, когда Панталеоне выплачивал тому же доктору следуемые ему четыре червонца… Эх! нехорошо что-то!
Да; Санину было немножко совестно и стыдно… хотя, с другой стороны, что же ему было сделать? Не оставлять же без наказания дерзости молодого офицера, не уподобиться же г-ну Клюберу? Он заступился за Джемму, он защитил ее… Оно так; а все-таки у него скребло на душе, и было ему совестно, и даже стыдно.
Зато Панталеоне – просто торжествовал! Им внезапно обуяла гордость. Победоносный генерал, возвращающийся с поля выигранной им битвы, не озирался бы с большим самодовольствием. Поведение Санина во время поединка наполняло его восторгом. Он величал его героем – и слышать не хотел его увещаний и даже просьб. Он сравнивал его с монументом из мрамора или бронзы – со статуей командора в «Дон-Жуане»! Про самого себя он сознавался, что почувствовал некоторое смятение. «Но ведь я артист, – заметил он, – у меня натура нервозная, а вы – сын снегов и скал гранитных».
Санин решительно не знал, как ему унять расходившегося артиста.
Почти на том же самом месте дороги, где часа два тому назад они настигли Эмиля, – он снова выскочил из-за дерева и с радостным криком на губах, помахивая картузом над головою и подпрыгивая, бросился прямо к карете, чуть-чуть не попал под колесо и, не дожидаясь, чтобы лошади остановились, вскарабкался через закрытые дверцы – и так и впился в Санина.
– Вы живы, вы не ранены! – твердил он. – Простите меня, я не послушался вас, я не вернулся во Франкфурт… Я не мог! Я ждал вас здесь… Расскажите мне, как это было! Вы… убили его?